Кононенко Василий Антонович

ИНТЕРВЬЮ С ВАСИЛИЕМ АНТОНОВИЧЕМ

Кононенко Василий Антонович

- Василий Антонович, расскажите нам, пожалуйста, с самого начала всю вашу жизнь.

- Я, Кононенко Василий Антонович, мне 76 лет. Родился я на Черниговщине, на Украине, в селе Марковцы. Отец мой был советским служащим, мама была разнорабочей.

Когда мне исполнилось три года, меня задушила корь, детская болезнь такая, и меня уже собирались хоронить, готовились уже к похоронам, когда что-то произошло внутри, и я воскрес.

С тех пор я помню все, что было и в детстве и в дальнейшем.

Когда мне исполнилось 3 года и 1 месяц, погиб мой отец. В самом начале коллективизации. Его, как тогда сказано было, убила кулацкая банда. Похоронила его власть в центре села, духовым оркестром, это были первые такие похороны – крупные или нарядные, не знаю, как лучше сказать.

Мы остались: мама, две сестры у меня да я. Да еще бабушка – очень больная после тифа, еле-еле она перемещалась. Но два года мы еще жили так более-менее сносно. Ну а потом, через два года к нам пришел в семью отчим. Первый год было все хорошо, а потом он слег, заболел и в 33 году, когда была жизнь очень тяжелая, он умер, и мы остались вот так своей семьей – пять человек, и все, и малый, и старый – больные. Жить было, конечно, очень тяжело.

В 33 году мне было 7 лет. Я пошел в школу, причем меня долго не брали, потому что тогда принимали в школу с 8 лет, а мне было только 7. Я уже хорошо писал, задачи, читал я, букварь я знал наизусть, но все равно меня в школу не брали, потому что в классе было 43 ученика. Моя мама работала поваром в школе. Она пошла к директору с просьбой, чтобы меня взяли в школу, в первый класс. Директор сказал ей, что учитель старый, учеников очень много, класс переполнен, я не могу ему приказать, идите и поговорите с ним. Мама пошла к учителю. Он учил моего отца. Отец и мама учились в параллельных классах, и оба были отличниками.

Вот он выслушал маму и говорит: «Если он будет учиться как его отец, я его беру. А сейчас я устрою экзамен». И вот в классе, в котором было 43 ученика, в присутствии мамы он мне устроил экзамен. Дал мне писать. Ну, я писал очень красиво, хотя медленно. Потом задачки. Это для меня было тоже легко. И третье – букварь дал и заставил меня читать или попросил прочитать. Я читал хорошо, но последние слова там были, посвященные – статья там была, посвященная октябрьским праздникам – и в конце там «Ура! Ура!». А у меня не было «р», я не выговаривал. Я произнес: «Уга! Уга!».

Весь класс засмеялся, а я заплакал. Учитель накричал на этих, на учеников, меня по голове погладил и сказал: «Все, я тебя беру». И к маме повернулся: все, говорит, я его беру в класс. И вот я был 44 учеником в этом классе. Потом на Октябрьские праздники было у нас торжество, праздник был шикарный, и уже был я к этому времени отличником, и мне подарок дают: тетрадь в клеточку и карандаш – простой карандаш желтого цвета. Одно что-нибудь. Я взял карандаш. А брат двоюродный сидит рядом и говорит: «Дурак! Возьми тетрадь, это лучше». Я карандаш отдал и взял тетрадь. А она еще полиграфической краской пахнет.

Потом пошла учеба уже второй класс, третий, четвертый, я в этих классах был отличником. В пятом и шестом уже у нас были учителя разные, специалисты были. И у меня появились уже две четверки. А почему четверки были, трудно сказать, но я не любил этих учителей, это были директор и завуч. Я их не любил. Причина для этого очень уважительная. У меня были четверки по этим дисциплинам.

Потом, когда их в 42 году забрали в армию обоих, и уже пришли новые учителя, ну уже седьмой класс я окончил блестяще.

Поступил в техникум геологогидрогеодезический в Киеве, позанимался там: первый курс я окончил, на второй курс я приехал, восемь дней мы позанимались (занятия у нас с 10 сентября, не с 1), 18 сентября я не пошел уже на занятия, а 19 числа немцы вступили уже в Киев. Вся эта оборона Киева происходила на моих глазах. Все это я видел, пережил, ощутил, переживал, и осадок этот у меня до сих пор такой тяжелый: смотреть, как это все творилось, сколько погибало людей.

19 октября объявили всем мужчинам с 15 лет и старше явиться на приемный пункт для регистрации. Я тоже пошел, полдня простоял, народу было много, я ушел, не зарегистрировавшись. И после этого я ушел в село, где я родился. Сначала я ничего не делал, дома так все, а потом полицай пришел и принес строгое предупреждение: если не выйдешь на работу, а колхозы назывались «Общественный двор», это тоже фактически был колхоз, но порядки другие. Мне пришлось идти работать. Я был на разных работах.

Так прошел у меня 42 год, в начале 43 я уже тут в селе бывал и ходил в соседнее, в киевскую область, где сестра моя жила. Я как будто бы чувствовал, что меня коснутся неприятности.

5 сентября 1943 года в первый раз на село налетели каратели. Мы с мамой и сестрой убежали через поле, через лес в соседнюю деревню, и там остановились. А потом через несколько дней пришла женщина и сказала, что нас не тронули, а выборочно сжигали и убивали людей, хаты сжигали. А рядом с нами жил начальник полиции, так что если бы нас сожгли, то и он бы сгорел – хаты у нас на Украине под соломой. Так что нас не тронули. Ну мы вернулись сюда, и я так курсировал – то туда, то туда. Была зима.

И вот 4 марта мы только встали, и вдруг стук в дверь – заходит полицай – одевайся, вызывает староста. Я уже знал, что это к нам, потому что до этого у нас забрали коммунистов, активистов и старших комсомольцев брали, уже три группы людей взяли. Всех их расстреляли в Нежинской тюрьме, так что я уже понял, в чем дело. Мне ничего не оставалось, и я пошел туда. Там нас собрали 12 человек. У меня был момент, когда, я так думаю задним числом, я мог бы убежать. Но тогда бы расстреляли маму и сестру. Поэтому я не стал рисковать.

Нас привезли сначала в район, там мы двое суток сидели взаперти, а потом увезли в Нежинскую тюрьму. Там мы были примерно недели три, я точно не знаю, сколько мы там были. Нас вызывают на допрос. И вот вызвали моего товарища, мы с ним в одном классе учились. Он был комсомолец. Когда его спросил гестаповец: «Комсомолец?», он ответил: «Нет!». «Как, нет?» – тот закричал. – «Марш, сволота!». Так ему сказал. Он пришел и сразу нам рассказал. Следующим идет его двоюродный брат, мой друг. Ну, он был комсомолец. Когда его спросил гестаповец: «Комсомолец?» - «Да, комсомолец!». Он ничего не сказал ему – иди. Потом иду я. Я в комсомоле не был, конечно. Он спрашивает: «Комсомолец?». Я говорю: «Нет, не комсомолец». «Как, нет! Вот у меня список. Тут фамилия». Я говорю: «Я 26 года рождения, и я в комсомоле не мог быть». Причем у меня абсолютно никакой боязни, хотя я и не из храброго десятка. Но я смело потом сказал. Он посмотрел список, и, наверное, год рождения там стоял мой, и он говорит: «Иди».

Ничего не сказал.

И вот на второй день всех остальных, там у нас было два члена партии, жену директора школы отпустили. Она когда-то, после революции, еще в те годы была комсомолкой. Но она рассказала, что ее трехлетняя девочка осталась у сестры, а муж ее сестры – полицай. И вот она их оставила. И ее отпустили. И она потом, уже после войны, своей смертью умерла. А 6 человек – 1 девочка и 5 мужчин – расстреляли. А нас, самых младших 5 человек, в числе 47 человек из тюрьмы увезли в Германию.

До этого не было такого. Всех, кто был, там уничтожали. В туалете (нас выводили в туалет) на стене чем-то выцарапано так сильно: «2 февраля погибли все». Ну и мы знали, что нас ожидает. Ну и после того, как нас увезли в Германию, вернее, на территорию Австрии, если так говорить сейчас. Но тогда это была Германия, она оккупирована была.

Там я попал сначала в тюрьму города Грац, где я долго находился, потом там у меня были допросы. Три допроса было. Первый был полегче, а два вторых были очень тяжелые. Меня избили там уже сильно, притащили меня в камеру, и только благодаря тому, что у нас была интернациональная камера, в ней было нас 6 человек: австриец пожилой, он говорил, что он социал-демократ, один грек, один поляк, один чех и еще один украинец, Андрей Антоненко, он был из нашей области, чуть старше меня. Они там меня немножко обхаживали, потом в карцер меня посадили. Карцер это вообще страшно: там сырой пол бетонный и ни лечь, ни сесть. Но потом мне повезло, что нас увозили отсюда. Куда, мы не знали.

Привезли нас в венскую тюрьму. Там мы недолго были, в венской тюрьме. Но сколько мы были: 10 дней, две недели, вот этих дат я не помню, ничего не помню.

И 3 декабря, была пятница, это я хорошо помню, нас привезли в Маутхаузен.

Как нас привезли, я вам сказал. Мы ехали в кованом вагоне, но вагон такой, как у нас плацкартный вагон, только без полок верхних – чистенький, хорошенький. Перед каждым, мы там сидели по 8 человек, а перед нами в коридоре стоял эсэсовец. И он так все время на нас глядел.

Сколько мы ехали, я не знаю. Нас вывезли, было темно, а в Маутхаузен приехали – было видно, сколько времени. Был пасмурный, очень холодный день. И вот я вышел из вагона, и, как я сказал, это сейчас смешно, раскрыл свою варежку и начал читать, там на здании было написано: Маутхаузен. Но шрифт готический, и я его не совсем понял, не успел.

Эсэсовец меня ударил прикладом шмайсера по голове, и я не успел упасть, как меня поляк и голландец, мы ехали в одном купе, их перевозили через Венскую тюрьму из Освенцима, или, как по-немецки он «Oushwitz» назывался. И они меня мгновенно подхватили, как будто это было заготовлено, как это, не знаю, какая-то заготовка заранее. Подхватили под руки меня, через пути переступил я, и уже дальше не вели меня.

Нас построили по пять человек, и вели через всю дорогу. Дорогу я помню как в тумане. Но это было высоко так над Дунаем, это я только заметил.

Потом, когда подвели к лагерной зоне, первой, там был пост – колючая проволока, и люди там в земле рылись. Я вспомнил кинофильм «Болотные солдаты». Это был такой у нас фильм довоенный.

Ну, а потом, когда нас уже привели, около бани поставили на заасфальтированное такое пятно. Нас там всех раздели догола, и мы там все стояли. Сколько часов мы стояли, трудно сказать. Только я помню, что если кто-то так ногу подожмет, он сразу бьет по голове резиной: резина была как палки жесткие, как дубинки, а была резина гибкая. И вот, поэтому я понял, что стоять надо только: либо упадешь, либо останешься живой.

Мы на самом пятачке сверху стояли. Ветер сквозной продувал, это же декабрь месяц. Потом нас загнали в баню, по ступенькам спустились вниз и в баню. Зашли мы, включили нам горячую воду. Ну, поскольку замерзли, мы все под эту воду хлынули, все побежали. И тут же мгновенно переключили на ледяную воду, не давая выбегать из-под холодной воды, они нас давай пинками, руками пихать как-то туда под воду и бить чем попало.

Ну потом скоро эта экзекуция кончилась, воду отключили, и давай нас там брить, стричь, все такое. Потом дали нам номера, такое как из консервной банки мягкое железо, на веревочке. На левую руку нам повязали, сами не повязывали. У меня был номер 40210. Побрили нас, постригли и дали нам белье полосатое, какое-то рваное, а на ноги пантуфли – это кусок доски деревянной и сверху нашита тряпка, так что на ногах – как на лыжах – всовываешь ногу, а если ногу поднимешь, она спадает.

И отправили нас в блок двадцатый.

Что такое двадцатый блок, я тогда не знал, конечно же. Потом узнал, что это блок смертников. Мы там были где-то неделю.

Самое главное, как нас уложили спать. Кушать нам не давали, уже нам ничего не давали и уложили спать. Вот укладывают головой одного туда, а другой назад, как селедку, на тюфяки бумажные. И сам идет с палкой и так по спине бьет, чтобы ты плотнее лег. Боишься, чтобы не ударил, и уже сам жмешься, прижимаешься к тому. Но если ты уж поднимешься, то ты туда уже не влезешь. Ну перемучились мы до утра, утром было два литра чая. Я сейчас точно не скажу эту цифру. Было мертвых. А всего нас там было, нас пригнали 29 человек было, а сколько там уже было до нас, я не знаю, но много было там.

На второй день нас выгнали утром на завтрак. Поскольку было очень холодно, мы стали, значит, называется «слон», «слоном»: каждый ложится на плечи другому, и так кольцом, и каждый друг друга согревает. И я так лег, и я отключился. Сколько это длилось, но мне даже сон какой-то приснился. Может это была там минута, может, пять всего. Я знаю, что я потерял сознание. Но поскольку было очень холодно, наверное, это привело меня в чувство, и я остался живой.

Мы тут были на этом блоке неделю – дней десять, может быть. Оттуда нас перевели на 5 блок. 5 блок был – половину занимала амбулатория, а другую половину, так называемая комната – штуба, где нас привезли, раньше она называлась «еврейская штуба», там до нас евреи находились. Потом, когда мы пришли, их уже не было там, оставалось там несколько человек. И тут мы находились, и снова же так декабрь, ну может, неделю, ну не больше недели. И тут самое страшное, что у меня осталось в памяти, я увидел этих французских ребят молодых еврейского происхождения, как они приходили с работы, окровавленные все.

На следующий день уже их приходило меньше, и пока мы находились тут, ни один из них уже не вернулся. Это самое впечатление такое, когда вот так видишь своими глазами такие страшные картины. Потом нас отсюда перевели на 15 блок. Это было названо так чисто русский блок, там все русские были. Один был там у нас он поляк немецкого происхождения, он ходил: угольник он носил как немец, но разговаривал он по-польски. Юзек.

А то все были русские. Переводчик у нас был Валентин. Такой, кто он был и где работал, не знаю, но одет он был хорошо, очень интеллигентный такой. Тут я сдружился с лейтенантом Алешей. Даже фамилии не успел узнать. Он так ко мне прилип. Потом пригласил их, чтобы мы спали по два человека. Там нары двойные были, и мы спали по два человека. И я с ним спал на одной кровати. Мы с ним очень дружили.

Я не мог кушать брюкву. Мне стыдно сказать, но наши люди умирали с голоду, а я брюкву не ел. Мне казалось так, что если брюкву съем, то меня разорвет. И вот я жижицу эту выдавлю, что есть, а остальное уже кому-то отдавал. Поскольку мы с Алешей сдружились, так я ему всегда отдавал. Я даже не успел его расспросить, кто он, что он. Я только знаю, что он кончал Ленинградское пехотное училище, и в звании лейтенанта он воевал. Он рассказывал, что он воевал: спереди мы все по закону делали, все, как надо предусмотрели, а вдруг команда – крик: «Сзади танки!». И он попал так в плен. И потом он встретился там со своими друзьями фронтовыми, они тоже там в плену были. Он приходит и говорит, ты знаешь, что, я вот ребят встретил, они работают там у эсэсовцев, кормят собак эсэсовских. Они мне обещали картошки вареной дать. Так что мы завтра с тобой поедим. Вот это он мне рассказал.

В четыре часа, примерно, дня вызывают их, там несколько человек было. Вызвали, и все. Их, значит, на этап, и погнали в другие лагеря. В Маутхаузене там 49 филиалов, и один другого краше.

В центральном лагере Маутхаузене тут плохо тоже и все прочее, но тут идеальная чистота. Каждый староста блока заявляет: «Мне лучше пятьдесят смертей, чем одна вша». Там каждый день нас на вшивость просматривали, другие процедуры, осматривали все. Но чистота идеальная. Каждый день становится наш парень покрепче, а вот этот немец польский, Юзек, становится ему на плечи, и вот его носит по бараку, и он тряпкой протирает все (там крыши нет, крыша, вернее есть, а потолка нет) стропила, все переводы поперечные, пыль протирает. Пол моется, драится вся мебель. Заходишь в туалет, я знаю, как у нас там в наших высоких инстанциях, в зданиях таких туалеты, но там все блестит, все сверкает.

Не дай бог, чтобы узник сел там на специальный унитаз, где прокурорство барака садится, туда нельзя. Около печки натирают железо до блеска. Через полчаса оно тускнеет, и снова трут. Чистота была самая идеальная. И так мы здесь на карантине просидели в 15 блоке, Новый год мы здесь справили, отметили новый год, и где-то сразу после Нового года нас погнали на работу в концлагерь Гузен. Там не знаю, километров пять-шесть-семь, трудно определить.

Там мы пришли, посмотрели, там грязь, чернота, люди все обшарпаны, вшивость страшная. И после Маутхаузена это был настоящий ад.

Мы там немного посидели, потом нас давай на работу гнать. Ну работать я там начинал называется «транспорт-колонна»: мы разгружали из вагона и таскали в барак детали всякие. Эти детали относились к заводу «Мессершмидт», и вот эти все детали мы туда таскали, грузили. А другие, когда уже здание построили, начали собирать эти машины. Тут мы были до июля 1944 года. С января 1944 до июля.

И когда мы уже дошли «до ручки», доходягами нас уже называли, нас отобрали самых таких, уже совсем негодных, и снова погнали в Маутхаузен.

В Маутхаузен пригнали нас на ревир. Это как лазарет. Или назывался он еще «Русский лагерь», потому что он построен на костях русских военнопленных, там тысячи наших военнопленных погибли на постройке этого лагеря. Сейчас его нет там. Тут мы были с июля по август, примерно месяц. Мы тут ничего не делали, нас тут почти не били. Кормили, может, немножко лучше, чем обычно. Но поскольку мы не работали, мы целый день валялись на солнце. Все стояли солнечные дни, мы целыми днями на солнце. А в помещение, в барак, мы заходили только спать, но там клопы нас заедали. Это страшное дело.

И тут мы впервые увидели, как американцы бомбят. Это было в июле, а какого числа точно, я не помню. Но мы сидели на улице и видели, как американцы эти крепости бомбят. Они шли примерно по тридцать штук, около тысячи самолетов, и бомбили все. Они бомбили не точечно, а площадью. Если ему надо разбить вот такой дом, как наш, так они туда бросят штук десять бомб, но они разобьют. И мы видели, как сбивали. В тот день несколько крепостей сбили. Из них 27 человек, парашютистов, упали на территорию концлагеря. Их тут же всех расстреляли и сожгли. Эту справку я уже потом прочитал, задним числом. А мы видели, как они падали. И среди них было большинство негров почему-то, среди этих летчиков. И вот где-то уже в начале августа нас собрали, обмундировали и отвезли в Мельк.

В Мельке мы побыли пару дней, не больше. И нас повезли уже поездом, в закрытых вагонах, на строительство шахт. Там песчаные горы, и в этих горах мы рыли туннели, там какие-то детали для авиации и еще что-то было. Одни бригады рыли песок, другие бетонировали, третьи вели подсобные работы, в общем, тут мы работали с августа и по апрель 1945 года.

Работа была тяжелая, кормили нас очень плохо. Самое главное, что я помню, как еще осенью нам давали тыквенную похлебку, и берешь ложкой, а там ручки натыканы, тут и так голодный, но ручку же грызть не будешь, это смешно сейчас сказать, а тогда это было до слез обидно. И вот 15 апреля нас увезли. Уже наши самолеты летали, мы видели. Летит наш самолет, мы кричим, как будто нас он там услышит. Но нам такая радость!

15 апреля нас погрузили в поезда и увезли в город Эбензее. Там есть озеро, которое так и называется Эбензее, то есть «Ровное озеро», если перевести с немецкого, город Эбензее и концлагерь Эбензее.

Там мы работали и штольни уже строили другие. Там каменные уже, не песчаные, а каменные штольни рыли там, якобы, как нам сказали, будет завод по переработке угля на нефть. У немцев уголь был, а нефти не было. А потом уже там и по-другому говорят, но это не столь важно. А мы на улице занимались вот чем: ширококолейную линию передвигали к обрыву, а к ней потом из штольни вывозили камень и там сваливали. А мы потом давай на узкоколейке на шаровую мельницу таскать эти камни гранитные. Там их перерабатывали на щебенку, да и на что угодно. Мы только туда их таскали.

И так было примерно две недели мы поработали.

4 мая я наелся травы. Пришел наш какой-то парень, принес пучок травы, свежей травы. И мне пучок дал. И я стал эту траву есть, как скотина. И мне она такой сладкой показалась, вкусной. А травы на территории, где мы работали, не было, здесь камень и все. А за проволокой – там альпийские луга в пояс человека, настоящие альпийские луга.

И кто не боится смерти, тот идет и, поскольку проволока днем без тока была, руку протянет и травы нарвет, и едят. Если хороший стоит эсэсовец на посту, он не тронет. А бывали случаи, когда он очередь пустит, и все… Я наелся травы, и меня какая-то боль схватила в животе. Я упал и потерял сознание. Приходит эсэсовец, что-то там закричал, но я уже не слышал. Он меня пинком пнул несколько раз, обычно не убивали в таком случае. Он меня не убил. Он понял, что я готов. А вечером меня принесли в лагерь. Там всех, и покойников и тех, которые слабые, приносят туда. А там – кого куда.

5 мая нас на работу не послали. На проверке вышел комендант, со свитой, с собаками, и объявил, что американцы перед тем, как брать город любой, сильно бомбят, а только потом уже после этого берут город. Чтобы нам не погибнуть, мы все должны немедленно идти строем в штольни и там спрятаться. Глубина у штолен большая, и там нас никакие бомбы не возьмут. А до этого, уже разговоры были, наш разведчик Маневич Лев Моисеевич, он находился в нашем лагере, он узнал через кого-то, что нас должны взорвать в этих штольнях. Для этого тендер паровоза был набит полный взрывчаткой, и надо было за нами в штольню пустить паровоз и там взорвать. Этой взрывчатки хватило бы, чтобы всю гору взорвать. Но он предупредил всех старост бараков, старосты бараков предупредили нас, хоть они над нами и издевались, били и все прочее, а в этот случай уже все, они объявили: вот так будет, чтобы все крикнули «Нет!». И когда объявил нам комендант, я не знаю его фамилию, мы все крикнули «Нихьтс!», в голос, так дружно все.

И нас не тронули. Это было утром, на проверке, аппель называется.

Нас не тронули. В обед нам дали кушать не брюкву уже или какие-то там супы, а нам дали суп с крупой. Это был уже нормальный суп. На работу нас уже не погнали. Мы поели, поужинали, переспали, а 6 мая, около обеда, пришли американцы. Они пришли на бронемашинах и отдельные машины там какие-то были. Пришли сюда, проволоку эту от тока отключили, местами ее порезали. И часовые, которые стояли, это были уже не эсэсовцы, те которые были всю жизнь, а это были набранные из деревень старики, самые глубокой старости старики набраны были, они были одеты в эсэсовскую форму и стояли на постах.

Когда американцы пришли, они слезли с этих постов, их никто не тронул, и они пошли. Уже руководство знало, что это не эсэсовцы и их нельзя трогать. И так нас освободили.

У меня самое памятное, после того, как нас освободили, то, что американцы привезли свои кухни. Они хотели нас накормить. Но эта масса, нас там оставалось еще тысяч восемь наверное, а умирало уже столько каждый день, что крематорий не справлялся сжигать. Поэтому были вырыты ямы, туда сбрасывали трупы и негашеной известью засыпали. Поэтому народ был страшно голодный и набросился на эти американские кухни, и они с этими кухнями еле успели выехать оттуда. Кто-то попал, поел немного. А они испугались этой толпы страшно.

Я же пошел в эсэсовские бараки. Нашел там несколько картофелин. Они не гнилые, но уже немного мятые, ну, такие как губка. Я взял те картошины, взял кофейники, которые у них были. Из ручья там вода текла, горная, чистая. Я набрал воды. Эти картошки я почистил и сварил. Мало того, я нашел какую-то кость. Чья она кость, и сколько ей лет, я не знаю. Но я бросил ее туда вариться. Соли у меня не было. Сварил я этот суп. Поел. Но не много поел, я знал, что мне нельзя. У меня что самое главное – что я не потерял рассудок. Я при здравом рассудке все время оставался. Я знал, что много есть нельзя.

Пришел я в лагерь. А в лагере – шум, крик, кто как. Ну, люди уже разошлись кто куда, потом возвращались, где-то уже чего-то награбили, и такие случаи были.

Это было 6 мая.

7 мая мы пошли, четыре человека нас, в город Гмунтен, там есть, мы пошли туда с тем расчетом, чтобы быстрее попасть в нашу зону. Пришли, там какая-то уже комендатура была. Мы пришли с таким вопросом, они нам дали бумажку на немецком языке, что мы освобождены американскими войсками из концлагеря и все прочее. Мы бумажки эти взяли, нас посадили на машины, привезли снова на территорию концлагеря. Потом те ребята ушли, а я уже тут остался.

На второй день, это было 8 числа, нас собрали, тут в Маутхаузене оставались французы и испанцы, поляки в отдельном лагере, югославы в отдельном, а мы, русские, в отдельном. Там было два барака в лесу, там были рабочие бараки, где наши люди когда-то работали, не заключенные, и нас там поселили. Нас начали там кормить, причем кормили более-менее хорошо, и хлеб нам давали, и суп нам варили, как положено. Потом к нам приехали два офицера наши. Я потом узнал, что это были два лейтенанта. А тогда на них форма была английская, фуражки неизвестно какие. Они с нами поговорили, предупредили, чтобы мы никуда не расходились: вы сейчас в таком состоянии нетранспортабельные. Вот вы здесь поживете, вас тут будут охранять, кормить и все, и придет время – вас отсюда увезут.

И ровно месяц мы здесь находились. Уже так ожили немножко и все, пришли эшелоны, нас погрузили и увезли в нашу зону оккупации. Это был город Кремс. Там еще при Наполеоне Кутузовский штаб стоял в этом Кремсе. А сейчас там был так называемый «Черный лагерь». Там были большие могилы, где были тысячи наших военнопленных зарыты и было 2 могилы, где были похоронены 2 американца, там были кресты и надписи. А наши там, я потом уже задним числом читал, что там были десятки тысяч.

И мы в этих бараках остановились. Я попал в этот полк. Гвардейский полк минометов 120-миллиметровых. Тут мы постояли снова недели две (даты я примерно говорю), и нас перевели в Вену. В Вене мы стояли на окраине Вены в 21 районе, называется Штрейберсдорф. Тут стоял наш гарнизон – 4 полка. И тут мы служили до мая 1946 года. В мае 1946 года нас погрузили по тревоге, забрали мы свои минометы, все, что есть, мины. И увезли нас через Чехословакию в Германию. В Германию мы приехали южнее Берлина, в город, не город – село, Аполинсдорф. Там были немецкие казармы, в которых мы жили. А в декабре уже 1946 нас перевели в город Виттенберг. Это город – родина Мартина Лютера, который организовал эту свою церковь лютеранскую, она называется «Lutterstadt» или, по-старому, «Wittenberg». И тут мы служили до 26 декабря.

Потом нас всех, кто был: узники, те, кто был в оккупации, погрузили и увезли на Кавказ. А там остались только те, кто был чисто фронтовики.

На Кавказе снова нас привезли, сначала в горы привезли. Там мы день были, потом отвезли нас обратно через Тбилиси и потом железной дорогой в город Гурджаани. Это родина ишаков и шакалов, так он называется. Не то, что родина, а то, что самые большие в мире, где больше всех ишаков и шакалов.

Тут и служили снова месяца два, январь, февраль, где-то месяца три, наверное, а потом нас перевезли уже в другое село Гунгори. Там я служил до 1950 года. Летом мы целое лето в лагерях, а зиму – на зимних квартирах. Поскольку я успел в армии окончить среднюю школу, аттестат зрелости получил, что мне повезло, и нас, кто имел среднее образование, отпустили немного раньше – такой был указ – чтобы мы успели поступить в ВУЗы в этом же году.

Я приехал домой 28 августа 1950 года. Мне сестра говорит, а у нас как раз был престольный праздник – Успение – вся родня собралась, шум, крик, радости такой, что я приехал. Ну, выпили. А я в рот спиртного не брал ничего. Ну, на меня, конечно, обиделись они все, что вот такой день, а ты не хочешь выпить, ну, как в селе принято. Но я так и не выпил. Сестра мне говорит: «Передали нам родственники из Киева, тебе держат место в институт. Так что завтра утром рано езжай к ним туда, они ждут тебя».

Я не спрашивал, в какой институт, я утром еду. Приезжаю. Приехал, они все заохали, заахали, все сестры: «Мы тут тебя ждем, мы тебе сумели добиться места. Сдашь экзамен на тройки, лишь бы только сдал, и все». «Какой институт?» ¬¬– «Медицинский».

«Да я сроду не смогу укол дать. И чего я, и слушать не хочу, в колхозе буду работать, но в институт медицинский не пойду». Они на меня обиделись сначала, ну я, конечно, никуда не поступил в том году. На второй год, подготовку мою за среднюю школу я считаю очень сильной, я иду в университет. Пришел, увидел. Когда я сдавал документы в приемную комиссию, у меня получился номер 1933. Я как прочитал этот номер, и все, у меня холодный пот выступил. Я понял, я суеверный, я понял, что это все. Но деваться некуда, я пошел. Экзамен я сдал, набрал сорок баллов из сорока. И мне дали бумажку: не прошел по конкурсу. Я пошел в Комитет по делам высшей школы. Там был председатель Борис Коваль. Он так меня хорошо принял, сочувственно. Он дал мне официальную бумажку на приемную комиссию. Я пришел на комиссию, там охрана стоит, они посмотрели все, пропустили меня. Я представился, дал им бумажку.

– Что вы хотите?

– Я, говорю, хочу, чтобы меня приняли в университет.

– Прием у нас окончен.

– Я, говорю, прием меня не интересует, я сдал все на «отлично», я набрал баллов столько, сколько нужно, и я считаю, что меня должны принять.

¬– Нет, мы принимаем детей колхозников.

Я говорю:

– Мой отец за то, что он разворачивал строительство колхозов, погиб на этом посту. Мама работала до самой смерти в колхозе.

– Нет, мы не можем вас принять.

Я стою, смотрю на них, а сам вижу: гестапо, как в 1943 году я был у них на приеме.

Они мне:

– Приходите на следующий год, мы вас примем.

Ну, это, думаю, всем понятно, что на следующий год я не получу сорок баллов, а во-вторых, тут делать мне нечего. Ну, я пошел. На следующий год я пошел в политехнический. Слава богу, меня приняли.

Я тут немножко перескочил, о лагере не все сказал. Можно, немножко вернусь.

Когда мы были на 15 блоке на карантине, мы целый день сидели, на полу сидели, покушаем и снова. А потом, когда снег выпадает, нас выгоняли во двор. И нас гоняли там до тех пор, пока не одной снежинки не останется. Остается только грязь. И поскольку мы в этих своих пантуфлях, они слетают, кто хочет нагнуться и взять, его так поперек спины как врежет дубиной или резиной. Кто поднимется, а кто и не поднимется. Поэтому мы уже, если слетели, мы бегали босиком. Пока снег не растает. Такие экзекуции нам устраивали.

Это уже внутри барака. Тут не эсэсовцы, а свои заключенные так устраивали.

Один раз был случай. Там прибегает кто-то из канцелярии, и немедленно всех карантинных к бараку лагерного руководства. Ну мы бегом погнали туда. Какая-то машина, которая везет нам продукты не может въехать. А там подъем такой в лагере есть. Облепили мы эту машину, толкаем, а машина ни с места. А нас бьют, тут же и падаем мы. Ну, в конце концов, как-то машину вытолкали, пришли, но не все.

Я это к тому, что такие экзекуции там, простые были.

На работе – там уж другое дело.

А вот тут пока мы, казалось бы, никому ничего: и не работаем, и никого не трогаем, а уже начинают нас приучать к этому порядку лагерному.

А вот когда уже мы в Мельк прибыли, там мы сами себе строили крематорий. Раньше у нас забирали мертвецов и вывозили их в Маутхаузен на сжигание, а то начали мы строить уже сами себе.

Каким образом. Мы идем с ночной смены или с дневной, заходим на станцию, каждый берет по четыре кирпича, по два в руку, и носили кирпичи себе на крематорий. Построили крематорий, уже тогда нам стало легче жить – подсобное хозяйство свое. Вот такое дело.

А работа, какая была у нас внутри этой шахты, ну, трудно сказать. Ну, на каждом шагу нас гоняли, на каждом шагу нас били. Вот бетонируют там, трубы забились, бетон не идет, значит, трубы надо разбирать, надо трубу эту вычищать. Для того, чтобы мы быстрее работали, начинают нас снова бить, на каждом шагу мы вот это испытывали на себе. Так что даже выделять отдельные пункты трудно, поскольку это было всегда. Ночью ты лежишь на кровати, спишь, вот ему надо прийти, что-то к тебе дело имеет. Он тебя тут снимет с кровати, сбросит, пинков надает, и ушел. Он получил удовольствие, а ты уже потом выдыхай, как хочешь. Просто такая повседневная жизнь – это сплошная экзекуция. И потому как вот это в феврале бежали наши офицеры из 20 блока, когда мы там были в 1943, еще блок держали за колючей проволокой, а потом его в том же году уже наши обкладывают гранитной стеной. Загородили его, выделили. Это был в полном смысле блок смертников. Так вот когда они оттуда бежали, это не то что отчаяние, это можно сказать здравый смысл и расчеты. Они знают, что они все погибнут, а так хоть кто-то – да останется. И вот их осталось всего 9 человек.

И самый последний, кто из этих восьми – девятый, Рябушинский Михаил Львович, у меня его адрес записан его рукой, он жил в Киеве. Мы когда были в Севастополе, познакомились, он мне тогда дал адрес свой, телефон и прочая и прочая. Я первые годы ему звонил иногда. А потом перестал звонить, мне так было страшно: позвоню, а вдруг жена скажет, что его уже нет. Я уже сколько лет не звоню. В моем сердце он жив. Так вот, он один остался в живых из восьмерки. Ну, сейчас его, наверное, уже нет. А потом я задним числом, будучи в госпитале, взял какую-то литературу, начал читать и я там прочел фамилию этой семьи, которая, рискуя своей жизнью в прямом смысле слова, их сохранила, когда они убежали. Они налетели на этот дом, зашли туда, объяснили, кто они, да и по форме видно было все. И что там они обещали кому, как, я не знаю, но он их спас, этот мужик австриец их спас. И таким образом они остались в живых. А так бы и их поймали, потому что Австрия вся была за колючей проволокой. Ты здесь прошел эту зону, а через пятьсот метров начинается зона другого лагеря. Если австриец увидит, он должен заявить, потому что я видел, что ты видел, а не заявил, так я пойду и на тебя заявлю, что он, этот Йоган, видел, он не был у вас – не был, так его, значит, заберут, и просто расстреляют. Вот такая обстановка в то время была. Я не сказал вам, как я учился.

Я на второй год после университета пошел в Политехнический институт. А когда меня не приняли сюда, за мной стояли работники сталинского райкома партии Киева, военные. Мои родственники работали в управлении делами ЦК и в МВД. Все за меня стали горой. Письма писали и Сталину, и Швернику и Столетову писали, министру высшего образования, и в газеты писали. Ничего. Мертвая тишина. Моего отца друг, он доцентом работал, ходил к ректору университета. Я сейчас помню, Кошек, Кошек Иван Кузьмич, он доказывал, кто такой мой отец и где он похоронен. С каким почетом похоронен и так дальше все. Но ничего не помогло.

А профессор один, не буду называть фамилию, он сказал: «Дурак он» - на меня. Мы живем в такое время, когда всю правду писать нельзя. И я на следующий год пошел в Политехнический, и не всю правду написал. Я окончил радиотехнический факультет, первый год, а в начале второго учебного года меня зам. декана вызывает, Сергей Иванович, и говорит: «Вам надо уйти на другой факультет. Выбирайте, на какой вы пойдете. Будем говорить на эту тему?». Я говорю: «Нет, не будем».

Я уже знал.

Пока это приезжали сотрудники КГБ, или тогда еще НКВД называлось, приезжали к нам в село, в сельсовет. Так и так. Председатель сельсовета был у нас чужой, я, говорит, здесь знаю, что вот этот памятник – это его отец здесь лежит. А если вы еще что-то хотите знать, я сейчас посыльного пошлю, пусть пришлют женщину, семью которой он спас от смерти.

Пришла та женщина, рассказала.

А когда мы бежали, когда каратели 5 января налетели, я маме и сестренке говорю, давайте, бегите, я зайду к Золоторям. Я захожу к ним, а они к Рождеству готовятся. У нас на Украине принято белить печку, все так, готовиться к Рождеству.

7-го Рождество, а это 5-го было. Я говорю: «Село горит. Давайте немедленно бежать».

И они, в чем были, за нами пошли. И таким образом мужчины, сын и муж этой хозяйки, ушли из дому. Они остались живы. А эти, значит, с нами ушли, и так осталась вся семья жива.

Так вот, она пришла и рассказала, как это было.

Но это ничего не подействовало. Я ушел на горный факультет, прозанимался год. Летом поехал на практику на Донбас, в город Чистяков.

Я был на глубине 368 метров. Поднимаюсь оттуда, в баню идем, а у меня кровь заливает – у меня давление 90 на 40. И вот я там прохожу практику, приезжаю в институт. Пошел я к заведующей нашей поликлиники, она фронтовичка, Наталья Петровна Русанина, хорошая такая женщина. Она говорит: «Из вас горняка не получится. Выбирайте себе факультет, я вам дам справку, и уходите с этого факультета».

Я выбрал электротехнический факультет.

Слава богу, окончил его, и слава богу потому, что я как электрик здесь в Москве очень хорошо устроился. Мне и сейчас два года назад звонит один архитектор и говорит: «Слушай, ты возьмешься, мы тут дачу строим, мне надо электрику, сделаешь?». Я говорю «Сделаю». И тут я подрабатывал очень хорошо. Справки нам не давали, а так уж под честное слово мы работали.

Так что как электрик я окупился. Я не жалею, что меня выгнали с радиофакультета и не приняли в университет. Что бог ни делает, все к лучшему.

- Вот вы учились, закончили электротехнический факультет, и дальше как устроилась ваша жизнь?

Дальше работал я в Киеве. Я долго не мог устроиться на работу. Меня направляли на Урал. Я написал туда письмо. А мне оттуда дали письмо такое, может, резкое, может, не знаю, что мы в кадрах инженерно-технического персонала не нуждаемся, в таком духе.

Ну мне ничего не остается, я пошел тогда в деканат, предъявил это письмо. Ну, тогда, говорят, устраивайтесь, куда хотите.

Я устроился по знакомству в Гипотранс. Поработал я там, но произошло сокращение штатов, и меня сократили. Я, снова по знакомству, пошел в Теплоэлектропроект, киевский филиал. Там я проработал уже дольше. Но главное, что мне нигде не было доверия, как я понял.

В Главном управлении мне сказали, что есть военный институт, вот ты хочешь туда идти?

У меня друг был на работе, а он там раньше работал. «Иди туда, ты пройдешь проверку, тебе дадут допуск, и тогда ты уже все получишь».

Я послушался, пошел туда, мне сказали, куда обратиться. Подошел ко мне начальник отдела, встречает. Я говорю: «Вот так и вот так. Мне нужно пройти проверку». – «Все сделаем».

Я им рассказал все свои похождения, как, что.

Не прошло месяца, он звонит мне: «Все, проверку вы прошли, мы вам даем форму № 1».

А форма № 1 дает все. Это совершенно секретная работа и особо важная работа. А этот институт занимался стратегическими и ядерными установками. И после этого я сразу туда иду на работу, меня устраивают, командировку мне дают, причем командировку очень хорошую. Прошел я проверку, проработал там ровно год.

Начальника отдела не было, а с его заместителем я разругался до ножа, и подаю заявление на увольнение. А он говорит: «А я был в профкоме. Вы избранное лицо, вы не можете так уйти». А парторг ему говорит: «Нет, можно. Ты отвечаешь за это?». Да, говорю, отвечаю.

И я уволился оттуда. Пошел уже в другой институт – Легкой промышленности.

Прихожу я туда, меня спрашивают: «У вас допуск есть?». «Есть, - говорю, - форма № 1». Так и так, называю адрес. «Хорошо, мы сверимся».

И уже когда приехал в Москву работать, тут тоже такая же картина была.

Я назвал. А этот военный институт ЦПИ № 20. Центральный институт в Москве, а филиал – в Киеве. Им там легко созвониться, узнать, есть ли форма.

Значит, мне уже – пожалуйста, все карты в руки. А пока этого не было, мне ходу туда нет, и не пикнешь, потому что ты с пятном: ты был в оккупации, был еще где-то.

- А как вы в Москву попали?

- В Москву я приехал.

- Почему?

- Мама заболела, у нее был инфаркт. Мы сюда приехали срочно, построили кооператив, вот этот дом.

- А мама жила в Москве?

- Мама жила в Москве со средней дочкой (их три дочки). А те были в Магадане, были 22 года. Она одна была. Мы приехали сюда, и жена днями и ночам в больнице сидела с мамой, выхаживала ее, и слава богу, мама после этого еще 27 лет жила с нами. Она умерла на 97 году.

Но если бы не жена, младшая дочь, ничего было не известно.

- Эта ваша мама здесь в Москве была?

- Нет. Это была мама жены. Моя мама умерла, не дожив до 45 лет.

- А как вы с женой познакомились, где?

- А с женой мы познакомились на отдыхе, на море. Она сейчас мне говорит: я боюсь, что очень холодно. А она отвечает, что если бы я знала, что ты такой мерзлявый, я бы за тебя замуж не вышла. А я говорю, я знал, что я мерзлявый, поэтому с тобой познакомился летом.

- А вы поехали отдыхать?

- Отдыхать.

- И где вы отдыхали?

- В санатории «Крымское приморье», между Феодосией и Судаком. И потом мы уже с ней ездили туда девять лет подряд отдыхали.

- И когда вы поженились?

- Поженились мы 36 лет назад. Но еще свадьба у нас впереди, мы еще до свадьбы доживем. В этот отношении у нас все в ажуре.

- У вас дочка или сын?

- У нас есть дочка. Она живет в Киеве, там, где мы жили. У нее сын есть, летом приезжал к нам. Ездим, встречаемся.

- Василий Антонович, а вы нам не сказали, кем был ваш отец, почему он погиб?

- Отец был председателем сельсовета. И тогда ж колхозов еще не было, он как председатель сельсовета начал разворачивать подготовку колхозов. Уже были из райкома и исполкома указания, что да как.

Вот он занимался этими делами. Уже план был нарисован, и насчет земли, и насчет устройства самого колхоза – все было готово.

И вот люди, которых это касалось, они убрали отца. Не известно, кто конкретно.

Но то, что это были зажиточные люди, я уверен.

Это было не только у нас, это было и в других местах.

- В каком году это было?

- Это было в 1929 году.

- Ну, Вы были маленький, не помните ничего про это. Мама рассказывала вам?

- Я помню только то, как он лежал у нас в красном углу, мертвый уже.

Вот этот момент я помню. И после этого помню уже все. Мама мне особо не рассказывала – работа есть работа, она сама не все знала. Так что у него была самая страшная работа – подготовка. Когда уже колхозы начали, было проще.

Потому что люди уже поняли, что против власти выступать нечего.

А пока еще колхозов нет, только готовились, тут каждый по-своему.

- А вам за отца какую-нибудь пенсию платили?

- Платили нам за отца.

- У вас были еще братья, сестры?

- У меня еще были 2 сестры.

- А брат был?

- Брата нет, брат у меня двоюродный, он в Курске живет.

Нам платили пенсию, конечно, она была мизерная, а потом деньги уже менялись, курс рубля, и мы написали письмо в ЦК Украины на имя Постышева. Постышев, он хотя и русский человек, но на Украине его любили больше всех. Он был царь и бог.

Нам сказали, что надо написать письмо. И я писал, мама посылала. И нам через месяц, может, через 2-3, выдали новую пенсию, уже намного большую, чем была.

И потом, я очень хорошо писал, у нас была такая действительно каллиграфия. Я писал очень медленно, и причем я писал черной тушью. И когда сравнивали это правописание и мою писанину, разницы не находили.

Мой друг писал быстрее, но у него был свой почерк. А я писал – каждую буковку выводил. И мою тетрадь послали в Киев, на конкурс, где она заняла 2-е место. Кто занял 1-е, мы так и не узнали. Мне за эту тетрадь шапку барашковую, а внутри там какое-то цветное, красивые такие цветы, яркие.

Потом пенал дали, карандаши и все прочее. Тетрадей кучу разных – школьные принадлежности мне дали за то, что я здорово так писал.

- А почему для вас 1933 год несчастливый?

- Голодовка была. На Украине умерло 12 миллионов человек с голоду.

- А у вас в селе как было?

- У нас в деревне было также, как и везде. Трупы валялись на дороге. Весна была сырая, холодная, страшная, люди опухшие, женщины пухли, умирали. С колхоза направляли подводу, она ездила по селу и собирала трупы.

Я на этом особенно заостряться не хотел, так как это к рассказу не относится, но поскольку я увидел этот номер (а я суеверный), я почувствовал, что это меня касается.

- А как ваша семья выживала?

- Наша семья выживала так.

У нас было очень много полотна, самого настоящего деревенского полотна, на Украине круглый год это полотно делают: пряли, ткали, отбеливали его и т.д. А в колхозе давали просо за полотно. И вот мама почти все это полотно туда относила. И мы это ели, по-украински кориш называется, суп.

А когда уже началась зелень, так ели все. Ели все побеги липы, все они были ободраны, вот говорят «ободран, как липа».

Только раньше на лапти обдирали, а мы побеги эти ели. Клевер, люцерну, верхушки эти срывали, варили, ели – все, что можно, зелень всю ели.

Ну, об этом трудно рассказать, подсолнух, столб у него, там внутри вата такая, как будто, вот сейчас есть теплоизоляция такая, белая, вот эту выдирали и ели. Прошлогоднюю мякину брали ее, в ступках толкли и эту пыль ели. Ели все, что можно. Так что это страшный был голод. Тогда по России, по Союзу, 28 миллионов умерло.

- А почему, вы думаете, был голод в вашем селе? Был неурожай?

- Был неурожай, но это все специально было сделано. Но это уже слишком политическая тема, давайте ее оставим.

Вы знаете, я все это говорю, и все это меня трогает.

Было очень плохо.

- А скажите, пожалуйста, вот школа ваша семилетка, это в вашем селе была школа?

- В нашем, да, а сейчас там десятилетка, но учеников очень мало.

- Но ваш отец был коммунист?

- Да.

- А вот мама как к религии относилась, вы как к религии относились?

- Мама в свое время была певчей в нашей церкви. В 16 лет она была единственной девушкой, которую за ее красивый голос взяли в певчие. Мама пела исключительно. Такого голоса больше нет. Даже те, кто слышал ее хоть раз в жизни, не зная ее имени, говорили, что это та, что хорошо поет. На праздники люди из соседних деревень подводами приезжали, ее приглашали на торжества. И она ехала. Она говорила, что меня хлебом не корми, дай мне только петь. Я, говорит, когда пою, я обо всем забываю, о хлебе насущном. И даже когда она в Киев попала случайно в одну семью, я знаю этот дом. Фамилию знаю Шкурт, у них там особняк был, во дворе там сад, и вот она туда, ее туда кто-то пригласил. И там уже гости, которые там были, услышали, как она поет. Так они на нее уже имели виды: если у нас будет, мы ее пригласим. И приглашали. И вот мы ждали, когда мама придет, гостинцев нам привезет. Она оттуда привозила пряников всяких, конфет – это было вот так.

И когда она уже умирала, она говорила: «Когда умру, не плачьте, а пойте, а если услышу, что вы будете плакать, я с того света вас так лягану, чтоб вы не плакали». 44 года ей было, до 45 она не дожила…

- А в вашей семье кто-то поет, как она?

- Младшая сестра поет, у нас записано. Если бы сейчас маму записали в голосе, а тогда нам было не до этого, а сейчас я сестру записал, и племяннику и племяннице, чтобы память осталась. Сестра поет хорошо у меня.

У нас в роду вообще-то все поют, и по отцовской линии, и по маминой. Я один урод в семье получился, у меня слуха нет совсем, голос есть, а слуха нет. Зато у меня жена поет.

- А когда вы были в лагере, вы не вспоминали Бога, не обращались к нему, не молились про себя? Было ли такое?

- Не было. Когда-то мы в День Победы, нет, это не День Победы, это День Узника, 11 апреля, мы шли колоннами по Москве, по центру. И остановились мы на Красной площади, там мы ходили, отдыхали и все прочее. Потом там стояли кинопередвижки, и ко мне приходит один оттуда и спрашивает, не могли бы вы выступить по первой программе нашего радио.

Я, конечно, мог. Он там мне задал вопрос, я отвечал, а сотрудники меня услышали, они в этот день работали, подходят и говорят, что мы все слышали, вы вчера выступали в передаче.

А там много было людей молодежи и меня спрашивали: «Вы верующий?». Я говорю: «Да, я верующий». «А когда вы были там, вы верующим были?». Я говорю: «Нет».

Вот когда мне было тяжело там, я сам по себе, а когда мы стали уже жить более-менее нормально, я стал верующим. Так что у меня не из-за желудка пришла вера, а из-за головы, от сердца. Сейчас мы в церковь ходим и молитвы читаем. И сестра младшая у нас тоже верующая. Старшая у нас икон

ы держит, но как-то она не очень, а младшая – верующая. - Вас угнали в лагерь в марте 1943 года. Расскажите вот путь свой до Австрии. Как вы ехали, сколько ехали, кто был с вами в вагоне. Помните ли вы что-то это?

- Я помню все. Нас когда арестовали в селе, вели 4 полицая, наших полицаев. Когда они довели нас до района, 12 километров, где-то вот так, примерно, половина пути. Я, конечно, ничего не знаю и на себя брать не буду. Наши ребята напали на полицаев. Они уже меж собой успели договориться, они старше были все, они и на фронте побывали все, и они, значит, решили, кто хватает полицаев, кто помогает и все прочее. И они вот троих полицаев схватили, свалили, а четвертый успел отскочить в сторону и начал стрелять. Палил над головами.

Потом все эти встали, ругались на тех, из-за которых полицаи пострадали. Нас построили и уже вели строго, привели туда к коменданту и сказали, этих людей назвали пофамильно, кто конкретно нападал.

- А вас назвали?

- Нет, меня не назвали, я не нападал. Я об этом даже не знал. Я был самый младший по возрасту и самый невзрачный на вид. К тому же я ничего об этом не знал. Знали из нас двенадцати человек, шесть человек их знали, а остальные не знали.

Потом комендант, не знаю, как его фамилия, этих всех, которые нападали, этих расстрелял. И девушку расстреляли одну. А нас потом уже, когда их расстреляли, на следующий день нас утром построили, дали нам паек, овсяный хлеб такой, что он весь рассыпается, и по куску дали какой-то колбасы. И погнали нас на железную дорогу, погрузили в вагоны, кованые вагоны, 47 человек, парни молодые – 41 и 6 девушек. Были в одном вагоне. Сутки мы ехали. До Киева 130 километров, сутки. Нас долго возили по путям, но мы как-то потеряли ориентировку, куда мы едем. В Киев когда приехали, только тогда узнали, что это был Киев.

Там нас погнали сразу в лагерь под охраной. И там уже были другие, такие как мы. И нас всех собрали, и тоже там сутки у них побыли, вымыли нас, в баню сводили, и увезли.

А в дороге мы в вагонах, когда по нужде останавливают, мы выходим, но тут же на видном месте все, тут не убежишь никуда. Ночью не выводят, только днем, все видно.

Через Польшу везли, там и спрашиваем поляков, какой город, они как-то отворачиваются от нас, ничего не говорят, не выступают в разговоры.

И привезли нас они сначала в город Пиляйсдорф. Там немного постояли. Потом нас расшерстили, кого куда. И я от своей пятерки, у нас было с нашего села 5 человек, я попал отдельно, и те ребята отдельно попали. Я попал в город Грац, и там вот эта тюрьма.

- Вы попали в тюрьму? Сразу?

- Сразу в тюрьму. Александерплатц называется тюрьма.

- А почему вы попали в тюрьму? Вы не поняли на допросах, что у вас добивались?

- Значит, наверное, какая-то сопроводиловка была на нас, что мы едем не добровольно. Было как – ехали добровольно, были и такие, как мой школьный друг – набрал десяток дураков таких, как сам, и поехал. И не вернулся. Хотя знаю, что он живой. Он был отличником у нас, видный такой, активный. И не вернулся. А те ребята, что вернулись, они говорят, что Антон, он живой, но он уехал куда-то там. Может, совесть не позволяет, не знаю.

- А что у вас спрашивали на допросах?

- На допросах все спрашивали.

- Что, например?

- Гестаповцы переводчику говорят: «Ты посмотри на него: он ленинского типа или сталинского».

- А что это значит?

- Ну, если у одного может быть один ум, а у другого такой. Значит, играю в шахматы. Дальше: «А как жили у вас НКВД? Какой у вас партизанский отряд, как называлось?»

- То есть вас подозревали в том, что вы партизан?

- Ну, дело в том, что меня за руку не поймали. Так что нет, меня знали как комсомольца и все. Но я-то комсомольцем не был. А то, что ко мне приходили партизаны поначалу, а рядом жил начальник полиции, а его жена – учительница-комсомолка приходила ночевать к нам, потому что он по ночам дежурит там, а она боится партизан, она приходила к нам – мы ж не можем ее не пустить или чего.

- А партизаны приходили к вам?

- А партизаны периодически приходили.

- А у вас была какая-то связь с партизанами?

- Да, была связь. Мое задание было железная дорога.

- То есть вы все-таки были в партизанах?

- В партизанах я не был.

- А как же?

- Официально. А задания выполнял.

Эти соседи, которую семью я спас от смерти во время налета карательного, они приходили к нам периодически, а я должен был им давать сведения о работе железной дороги. А мы от железной дороги жили далеко, а моя тетя жила около самой дороги: вот так напрямую там, а зимой деревья пустые все, так и видеть, в какую сторону идут поезда и какие поезда: санитарные, товарные, пассажирские, и такие все, и в какое время. И я должен был это все говорить. А уже муж моей тети, он сапожник, и я ходил к нему учиться сапожничать. Она мне потом задним числом рассказала: «Ты думаешь, ты умный, а мы дурные были – знали, что тебя интересует что-то другое, а не сапоги». Но они меня не смущали. И вот я это должен был рассказывать.

Потом на основании всех этих данных, что я даю, они решали, где и когда лучше пустить поезд под откос. И это дело делали. Не напротив села нашего, а так, между селами. Потому что, если против села, то все село будет отвечать, а где-то в поле это терпимо.

Так что, что на нас было там у них, я не знаю. Потому что меня это коснулось больше всех.

- А в Нежинской тюрьме вам задавали те же вопросы? Тоже о партизанах?

- Нет. В Нежинской тюрьме, когда, наверное, пришла какая-то писулька, были вопросы: Был в комсомоле? – Нет. – Как не был?

И все. Я 1926 года рождения, я не мог быть в комсомоле.

Все. Больше ничего, не было разговора. И других так не спрашивали. Это допрос для формы что-ли.

- А в Граце, в тюрьме, вы сколько пробыли, примерно?

- Примерно месяцев семь, наверное.

- Так много!

- Да. А мы там работали.

- И что вы делали, какие работы?

- Там какой-то полицейский двор. И мы вот это все время делали подготовку под фундамент. Какие-то гаражи там должны быть или что. И мы каждый день таскали щебенку, тачками возили. Нас туда брали человек десять примерно, и мы там возили эту щебенку, грузили, но при нас ничего там не строили. Но мы так поняли, потому что там рядом было много гаражей. Вот и мы так прикинули на глаз, что, наверно, тут тоже будут строить гаражи.

Но мы занимались только вот этой работой. Работа, конечно, очень тяжелая, но били нас мало тут. Меня раз только побили, когда вели из тюрьмы. Ведут так, дорогу переходим, а тут трамвай. Трамвай, значит, быстро летит, раз, а я шел последним. Так ребята все туда пошли, а я один остался тут, по ту сторону. И трамвай проскочил, он подскочил – и давай меня сильно бить. Думал, что я специально что ли, чтобы бежать, не знаю. Побил меня крепко. И вот так нас водили, и мы работали. А потом уже перевели нас, это мы были в деревянных бараках, а потом нас перевели уже в каменную тюрьму, пятиэтажное такое здание было, оттуда нас уже не водили на работу. Оттуда нас водили уже на допросы.

- То есть вы сначала были в неком лагере, в котором вы работали, а потом вас уже перевели в тюрьму?

- Нет. Это тюрьма тоже.

- Тоже тюрьма?

- Только на территории тюрьмы были бараки построены новые, там уже места не хватало. Тюрьма строилась для себя когда-то, там сотня людей могла быть, а сейчас уже сколько – тысячи! Два барака было деревянных построено. Это тюрьма самая настоящая: колючая проволока за стеной барака и стоят часовые на будках. Так что это тюрьма была, но нас водили на работу, а с той тюрьмы не водили на работу, только на допросы водили.

- И за эти семь месяцев вас три раза допрашивали?

- Да, три раза допрашивали. Три. Но допрашивали где-то раз в неделю, не растягивали по времени. Первый допрос я так перенес ничего. Я только что понял с этих допросов, вот, когда тебя сильно бьют, ты дуреешь, уже ничего не страшно и не больно, уже пусть убьют, все… Но били, я уж там проходил как политический, а вот мой друг, он за воровство, так его избили так, что не дай бог.

И если за воровство вот так: бьют-бьют, он молчит, его бьют, а потом он вдруг признается, то это уже убьют. Так что, если уже сказал «нет», значит и терпи, но держи свое «нет». Тогда, может, и останешься.

- А друг ваш, вы с ним вместе были в эшелоне или познакомились в тюрьме?

- Там и познакомились, в тюрьме, но он оказался в моей области?

- То есть он вам земляк был?

- Да. Антоненко Андрей, 1923 года рождения, высокий такой, красивый такой парень. Ой, как его побили сильно!

- Каким образом он попал? Почему за воровство? Что с ним случилось?

- Ну, там наши ребята, которые были, работали там у крестьян, тем считалось, что это хорошо. Работали на заводах, но жили в бараках при заводе, но они свободно могли ходить. Только вечером, когда придет время, ты должен быть на месте. Допустим 8 есть часов вечера, ты в бараке (там их проверяли всех), это другое дело. Вот так и он был, работал и все, а потом, кормили-то их плохо там, и вот потихоньку начинаешь где-то что-то воровать. Много за воровство попало, и австрийцы были, они проходили тоже как политические, русские все как политические носили красный треугольник.

- И у вас был красный треугольник?

- Красный.

- И буква «Р» в середине?

- И буква «R» латинская, и вот номер 40 210 у меня. Мельк, а то Маутхаузен.

- Вы говорите, что у вас была интернациональная камера. Что за люди там были?

- Я ж вам сказал: австриец, старый национал-социалист, грек, чех, поляк.

- А они за что там оказались?

- Чех, он как партизан сидел, он все возмущался, но все равно, он как партизан. А поляк, так у этого вообще ничего не было. А грек, то вообще такой – не похоже, что он сидел в тюрьме, – он веселый, что-то поет, что-то рассказывает. А когда мы еще в бараке были, он поднимается до окна-то камеры, а там женщины сидели, и вот он кричит: или утром «Калимера!», а ночью – «Калинихта!». И такой, ну, как будто у тещи на пирогах, я таких не встречал.

Причем он ко мне так прилип, так мы с ним дружили, а там потом уже, это были мы в венской тюрьме, там ко мне югослав пристал. Вот как-то что-то я ему понравился. Он говорит: «Что ты с этим греком, что он да тебя так это самое. Да ты знаешь, он какой-то бандит, наверное. А ты это самое». И все как-то этот югослав, 25 лет было уже сроку, как он просидел там у себя, а теперь его перевезли сюда.

- А в венской тюрьме сколько пробыли?

- В венской мы дней 10, может быть, две недели.

- И уже на допросы вас не вызывали?

- Ничего не вызывали. И в этом документе, что мне прислали из Арользена, там Вена не славится. Там написано, что в Маутхаузен я прибыл из полиции Граца, а Вена не упоминается. Значит, я теперь только, что Вена была как перекладные. Все. Поэтому что, если тут мы были как всегда, где положено: тут был, тут был, а здесь она не значится у нас, хотя мы из венской тюрьмы туда попали. И я уже после того, когда служил в Вене, я ходил по всей Вене, по всем зонам, у меня служба так сложилась, что я свободен был. И я так эту тюрьму не нашел. Она была такой как трубою, где-то в 6 этажей и даже больше, и только во двор видно. А наружу – нет. И я так ее и не нашел, хотя хотелось посмотреть, где сидел, но не нашел.

Так что у меня друзья были самые настоящие интернациональные. Меня когда по третьему допросу привели, у меня глаз заплыли и щека была черная. Я ничего не видел, только мигал, а потом ничего, все прошло. Они мне глаз растирали мылом и щеку растирали, чтобы мне помогло.

- А вот в Маутхаузене и Гузене какие отношения между национальностями были?

- Я вам скажу: у нас в этой бригаде, где я работал, «транспорткоманда» в Гузене, у нас было здесь так: 2 югослава, 2 француза, 2 поляка и нас четверо русских и украинцев. Вот так. Поляки, югославы, французы, итальянцы, было еще 2 итальянца, а так нас восемь было, и мы все русские. Ну, я украинец, а те ребята были русские, постарше меня.

- И как вы между собой общались, как относились друг к другу?

- Общались мы на немецком языке. С поляками мы, конечно, могли говорить и по-польски. А вели себя все очень дружно, очень дружно. Поляк, там было 2 поляка, один помоложе, другой постарше, он офицер польский, он страшно ненавидел вообще всех русских. То, что в Катыни расстреляли семнадцать тысяч польских офицеров, он этот случай знает. Он говорит, что я мог быть тоже там, но где-то он раньше оттуда смылся. Как, он не рассказывал, но он тоже должен был там быть. И он ненавидел все русское вообще. Но ко мне, к нам, русским, относился хорошо, знал, что мы тут ни при чем, это ж не наша затея.

А так дружно жили, с итальянцами. Итальянцы, французы, Андре, такой невысокий, пучеглазый такой, такой интересный он. Я, когда были мы в Париже, хотел его встретить, возьми да и встреть его, если бы адрес был, чтобы найти его. А так только знал, что он Андре. Хороший француз, они такие дружные между собой. И в общем у нас нам была команда дружная, очень дружная была. У нас никогда не было: «Эй, ты!», там то-то то-то. Все по-хорошему жили мы очень даже.

- А они получали посылки от Красного Креста?

- Получали. Французы получали, поляки, чехи получали, голландцы – все-все, кроме итальянцев и русских. Итальянцам немцы мстили за предательство, что Италия предала их, а русским – им мстили ни за что. А мы не подписали конвенцию.

- Ну, а ваши друзья, французы, поляки, они делились с вами тем, что им присылали?

-Нет, они с нами не делились. Они делились там, где они жили. В бараках, с этим народом, с начальством лагерным. Иначе ты больше посылку не получишь, а по шее получишь. Так что они, эти посылки, там хранились взаперти у начальства барачного, староста – «блокэльтестер» и «штубадистен» – так назывались, – посылки хранились у них, и делились с ними.

- А в вашем бараке были только русские?

- Это в 15 блоке были только русские. И в 5, когда мы только пришли туда. До нас там евреи были, а тогда уже такого типа ребята молодые оставались при нас, потом и их не стало. Тоже были только русские наши.

А в 20 там было большинство русских, но были и другие. А в 15 были только русские.

- А из советских национальностей только русские и украинцы были или был еще кто-то?

- Все были. Татары, узбеки, киргизы, все считались русскими. А раз советский – значит, русский. Все мы носили в угольнике букву «R». Все без исключения. Вот как сейчас у нас все: в чукча, а я тоже чукча. Так и тогда. Советские – значит, все русские.

- А кто у вас был блокэльтестер?

- Вот это вы бы спросили что-нибудь полегче. На 20 блоке я его в лицо не видел. На 15 блоке был очень хороший, зеленый угольник у него, значит, это бандит. Он очень хороший, немец. Мне ни одного раза не попало ни за что.

Я совсем на него не злой, потому что он не обижал. На 5 блоке тоже немец был, высокий, здоровый такой, он был палач. Он всех, кого там вешали, расстреливали, он ходил, только он вешал ходил. И когда мы были на 15 блоке, и напротив нашего блока было то место, где вешали, и вот его туда посылали. Он не эсэсовец, он вешал. Я его в лицо знаю и все прочее, но от него мне ни разу не досталось.

- То есть в лагере были какие-то показательные казни, да? Вот вы говорите, вешали кого-то?

- Да нет. Это не показательные, это просто казни. А показательной была казнь, это я не застал. Вот там у меня книга есть про Маутхаузен. Там приехало начальство СС, я не знаю, там Гиммлер был или нет, и вот для них там казнили наших бывших моряков. Но это я не видел, до меня было.

А казнь была в Гузене, но это я тоже не видел. Когда наших особенно молодых ребят убивали. Ставили бочку с водой, их подводили, били дубиной по шее, потом за голову туда, пока не захлебнется.

- Это вам кто-то рассказывал?

- Это все со слов. И там, в Гузене, был дядя Ваня, русский. Он 25-летний срок отслужил у немцев. Он не работал, его никто не трогал, он почетом и уважением пользовался, даже у лагерного начальства всего. Я его видел – такой небольшого роста, и лицо у него, как медный пятак. Ну вот, тогда, когда эта казнь была массовая, так он выпросил нескольких молодых ребят, чтобы их не казнили. Это рассказывали очевидцы. Но эта казнь была до меня. И в Гузене, и в Мельке тоже была казнь до меня. И этот Шустер – капо сапожной мастерской – он специально сшил такие, «бычий хвост» называется, и когда этих ребят гоняли, тачку земли набирает и бежит, а спокойно, без наркоза, отрубали ноги и смотрели, кто сколько выдержит.

- Ну, это вы читали об этом?

- Это читал и это мне рассказывали уже после всего. И потом наших офицеров запихивали в какие-то емкости, откачивали воздух оттуда и замечали время, какой национальности человек больше всего выдержит, пока его разорвет. Но это все я своими глазами не видел.

Кровь брали. Это видел, этих ребят к нам прислали в Маутхаузен, и там несколько человек было, у которых кровь брали. Они пришли такие бесцветные абсолютно, у них брали кровь, пока можно было, до определенной нормы. Умер, так умер, а не умер, потом через какое-то время брали у них кровь.

Да, зубы, в Мельке зубы вырывали. Вот мы с ночной смены приходим, заходим в лагерь, там они стоят, и вот так за руку любого – сюда, сюда, сюда – забрали, посылали в ревир и вырывали здоровые зубы без наркоза, без ничего. Так что это было в Мельке.

- А было такое, что всему бараку просто делали уколы?

- Это было до меня в 5 блоке, когда евреев убивали этими уколами. Но это до нас. А мы как раз на их место пришли сюда. А их до этого убрали.

- А вот в 44 году после Варшавского восстания было такое, что много, вагонами, приезжали евреи, поляки?

- Было.

- Вы видели это?

- Видел. У нас в команде было. В Мальк к нам приехали. Их было очень много. И они были какие-то особенно хорошие люди. Особенно добрые, они ни на что не жаловались, ну, добрые какие-то были. Поляки нас ненавидели, я вам уже говорил, и не только. Если попадет русский в команду, где преобладают поляки, ему туго там было, тем более, если пленный.

А к нам вот прибыли поляки, там старший и молодой парень был, они были хорошие такие.

Мне как-то с людьми везло. Я не хочу хвастать, но как-то везло. Может, я потому и выжил там, что мне с людьми везло, как ко мне относились люди. Мы по отношению никогда никому зла не делали.

- А вы думали о том, что вы останетесь живы, вернетесь домой, вспоминали дом, мать?

- Я в то, что я останусь жив, поверил, когда мне приснился сон. Приснился сон под пятницу. И я его когда, этот сон, обдумал и рассказал ребятам, мне в один голос сказали, что ты, Вася, останешься живой. И я в это верил.

И вот эта вера помогла мне выжить.

- А какой сон приснился?

- Мы с сестрой младшей идет, у нас где-то за километр от села лес начинается, идем в лес. И вдруг на нас туча находит, страшная, черная. Мы зашли в болото. А в болоте во время дождя вода всегда теплее, потому что она остывает очень медленно. Мы зашли в это болото и стали пережидать эту тучу, если дождь будет. Вдруг эта туча разбивается, и появляется солнце. Из солнца появляется Сталин, вдруг вырастает другое солнце, из того солнца появляется Ворошилов, подходит ко мне и пожимает мне руку.

И я проснулся.

И вот когда я попал в армию, после концлагеря сразу в армию, так вот я гадал этот сон. Я знал Ворошилова до войны, 15 лет он был наркомом, я знал его и любил его очень.

И вот поэтому мне приснился именно Ворошилов, а не кто-нибудь там другой. И когда я попал уже в армию, вот это сон, Ворошилов приснился мне, значит, я попал в армию, что и надо. Вот поэтому этот сон, потому что сны под пятницу, они самые справедливые.

Так что я вот верю, что я должен остаться. Ну как это будет планета без Васи. Это же невозможно себе представить. Ведь если бы меня не было, ведь вы же не пришли бы сюда, нет. Сидели бы без работы, как американцы. А так вот видите, вам работа.

Я никогда не терял надежды на жизнь, ну ничего я не опускался. Вот собираются ребята в ряд, вот сейчас бы меня накормили – и пусть стреляют. Все, и я в это верю. Вот накормили бы его, он поднял бы руки – все, стреляйте. Я когда этот слышал разговор, я уходил. Мне было противно.

Но я часто любил сказать какую-нибудь глупость, чтобы рассмешить. Другой говорил, что вот ты с этими своими смешиёчками, то, сё, а другие, которые поумнее, говорят, ты скажи ему спасибо, что хоть он не теряет присутствия духа.

Мне казалось, что так надо.

А другие в последние дни, я не знаю, греки, сошли с ума. Целая куча греков, вот как сейчас помню, они валялись на полу, лазили, как медвежата, когда они играют, пока маленькие, вот так они друг с друга. Сошли с ума. Но у некоторых из ребят, даже в нашей группе, глаза какие-то стали, как-то блестят, только они ни о чем не говорят. А я все, сохранил полностью себя.

- А почему это происходило, почему они сошли с ума?

- Это зависит от характера человека. Я, понимаете, что, вот даже теща моя говорит: «Ты будешь когда-нибудь серьезным?». Я говорю: «Никогда. Серьезный – это значит старый. А я старым никогда не буду». И вот у меня такой характер, что из ничего я могу посмеяться, пошутить, невзирая ни на что. И дальше, вот, когда, особенно деревенский, он, бывало, мать чугун выльет для свиней картошки, сейчас бы я тот чугунок, а я об этом никогда не думал. А я думал: сейчас бы пару штук «Наполеона» пирожных съел бы, потом печенье было у нас до войны еще по 20 рублей килограмм, такое маленькое, и еще что-нибудь из шоколада, такое изысканное.

А вот о картошке, об этом я не думал никогда.

Как говорят: «Если любить, то королеву».

Так вот и у меня такое было. Так что у меня характер, он мне помог. Ну, еще помогло то, что у меня организм такой крепкий. Я что ни съем, мне хорошо, а ребятам плохо было.

А мы ели, знаете, что ели в последнее время, уже в Эбензее, в последние дни?

Брали породу из каменного угля, она такая, как глина, стального цвета, и ею, этой породой, макали в калиновую соль. И ели. И тут же умирали. Я, правда, ее немного ел, но пробовал все равно. У меня так, нормально. Так что у меня организм еще с детства приспособлен. Я ж с пяти лет работал, и после работы, адской работы с пяти лет, так что я закалил себя.

- В лагере вам пришлось работать только на внешних работах или внутри лагеря тоже как-то удавалось?

- Нет, внешние, всегда внешние.

- Никогда не назначали на внутренние работы?

- В Гузене мы работали на лестнице, через дорогу пихали несколько дней, и он раз нас, этот хлыст такой длинный из коры дерева, длинный, и мы как стояли вот так поперек, он нас всех как врезал, а я последний стоял, мне больше всего досталось от этого удара. И потом в вагонетки пихали, на шаровую мельницу, это тоже тяжелая работа. А вот в Мельке в шахтах этих работал. Теперь, в Гузене, ну, транспорткоманда, там били часто нас, правда, били.

- Когда вы были в русском лагере, ревире, возможно ли было такое, что человек год или несколько месяцев лежал неподвижно на нарах, возможно ли это было?

- Там быстро помогали таким. Так человек, который лег, уже бегут с щипцами большими такими, рот раздирают, смотрят зубы: годишься, давай сюда, а нет, значит, иди туда. Там с ревира когда везут, там такая тележка на четырех колесах низенькая, и на них положат плашмя десятка два, как будто доски, шалевка, а не люди. Человек не может представить, чтоб так человек высох. И везут.

Так что там быстро помогали, там не дают залеживаться.

- А там забирали совсем плохих или были какие-то облавы, где забирали всех подряд?

- Где?

- В больничном лагере, в русском?

- Нет, такого не было. Там была внутренняя команда своя, врачи ходят, старшина лагеря и блоковой там ходят, там все это, все на потоке, все. Там лишний не залежится, лишний баланды миску не съест. А если ты умер в обед, то твою уже еще кто-то съест, кому-то не дадут, может быть, у кого-то заберут и все прочее.

- А были такие случаи, когда вас кто-то выручил, буквально от смерти спас? Или пот вы помните такой случай, когда вы очень благодарны человеку за что-то?

- У меня спас, я вам сказал, когда мы выходили из вагона в Маутхаузене, я рот раскрыл и давай читать. Если бы меня не схватили поляки, значит все, конец. Я сам по себе после этого удара упал бы и помер бы, а, кроме того, если б даже не помер, кто-нибудь пристрелил бы меня. У них закон такой: упало – пропало, все.

- А вы встретили потом этого поляка, этого голландца?

- Поляка я не встречал. А голландца, я вам прошлый раз говорил, когда нас привели на этот 5 барак, мы заходим в штубу, ну, комнату, она пустая была. Мы заходим. И я смотрю налево, и голландец лежит мертвый. Вот он лежит, который меня спас от смерти. Причем он полный такой, в теле он, они поняли, что он был в Освенциме до этого, высокий, стройный такой, красивый, ему лет 20 может быть 22 года, ну очень такой уж красивый. Поляк он был такой слишком грубый, тучный такой, лицо у него было крупное. А вот этот такой, ну, красавец-мужчина. Я посмотрел, мне дурно стало. Вот он меня спас, а сам лежит. Вот так вот. Другого спасай, а сам погибай, а другого спасай. Вот такой случай. Он несознательно спасал, там, я и все. Я мог быть и не русским, я мог быть кем угодно, но вот такой момент, как будто это по заказу было, что они меня успели подхватить. Я сам сейчас так это, когда подумаю, ну как по заказу, иначе не придумаешь так чтобы они: падаешь, ну и падай, ты не нужен там сто лет. Единственное, из-за того, что мы ехали в купе, и они оба сидели там.

- Что-нибудь слышали вы в каком-нибудь из лагерей о подпольной организации?

- Если вы хотите правду знать, то я вам скажу: я не слышал. И не слышал, а тогда об этом и думать не мог. Почему? Потому что за пайку хлеба любой любого продаст. Любой, понимаете. И вот как вот это там пишут, там это, чех был там, это был, австриец. Все, может быть, это люди все-таки из света высшего, мораль у них совсем своя, другая. Может, они не нуждавшиеся, это может быть. Потому что поляки и чехи получали там посылки всякие, они не голодали. И тут внутри они занимали какие-нибудь посты. Они могли не нуждаться, может быть. Так что я этого не слышал. А теперь, когда я прочитал Пиляра книгу, там он пишет все, да и другие там есть. Как это было, как все так. Ну и я не знаю.

Но это и хорошо, что я не знал, и другие, как я, не знали. Чем меньше тех, кто знал, тем лучше, наверное, было для них. А так, если узнал бы каждый, обязательно кто-нибудь, может, даже невольно, проговорился бы где-нибудь.

- А какие-нибудь новости о положении на фронте доходили до вас?

- До нас доходили. Я когда был еще в Граце в тюрьме, мы когда работали – щебенку возили – там были ребята с нами, но они нерусские были, поляки там тоже были, ну, у нас барак, в камере нас было шесть человек, а там другие были. И они подслушали, как эти полицаи, которые стояли над нами, это полиция была самая настоящая, разговаривали через забор. И потом они нам говорили, фронт уже, вот когда Киев взяли, уже Киев взяли. Вот так передавали. Так что мы это чувствовали. А потом, когда мы были в Гузене, это уже позже, так к нам много пришло бывших военнопленных. И они уже рассказывали там, пришло их несколько человек, и они представились, что они воевали в Сталинской дивизии. Может, они немножко хвастали, может, не знаю, что мы, значит, вели себя так и все прочее. Но многое там сделали. И потом один рассказывает, что фронт прошел дальше сюда, причем фронт двигался очень быстро одно время. Вот они так рассказывали. И мы представляли себе. Но когда узнали, что Киев взяли, для нас это был такой сигнал, что это многое значит для нас. Потому что там деревня какая-то: взял – отдал – и все, а Киев есть Киев.

- К концу войны менялось как-то отношение охраны к вам, может, блокэльтестеров, вот, к русским? Было какое-то изменение в отношениях?

- Среди лагерного начальства отношение к нам не менялось. Они как были звери, так и остались – до последнего. Это точно. А вот в верхах, там уже СС, там все, там вот, якобы, там было какое-то облегчение. Потому что они готовились кого-то на кого-то поменять, что-то где-то себе сделать какую-то лазейку, на всякий случай. Вот так. Но это все со слов.

У меня один случай был с эсэсовцем. Я иду, вернее, он идет, а я навстречу. Ну, мы по порядку, я должен снимать шапку и посмотреть в его морду. А я отвернулся. Он прыгнул, не знаю, но в миг один. И он как врезал: шапка в одну сторону, я в другую. Перепугался! Хорошо, что он не придушил меня, пошел. Я долго лежал так. Потом поднимаю голову, голова шумит – они очень бьют хорошо. У нас там был в Мельке сильно избитый один. И он там ничем не занимался, никого не трогал, но знаю со слов, что его до этого сильно там избивали, что-то допрашивали и все прочее. Но это уже было потом. А при нас его никто не трогал, и никаких следов, ничего.

Теперь я уже был в Москве здесь. Это было лет двадцать тому назад, наверное. Звонок. Кто звонит, откуда, он мне так ничего не сказал. «Вы были на 5 блоке?». Я говорю: «Был». «Вы знаете там английского летчика?». Я говорю: «Знаю». «Вы могли бы его сейчас узнать?». Я говорю: «До 43 года был, да, это был именно 1943, декабрь. Я не знаю, человек может измениться как угодно, я не знаю. Но я, каким тогда был, я его вижу». «А вы знаете, что он работал на немцев?». Я говорю: «Вот этого я не знаю, поскольку я с ним ни одним словом не говорил, не молвился». «Поэтому, - говорю, - чего знать не знаю». «Но все-таки, если бы вам его показали, вы вот так бы могли узнать?». «Я так твердо, - говорю, - не могу ответить, но, может, узнал бы». Потому что он уже старый был, а старые люди не так меняются, как сегодня ему 15, завтра 20 – и уже он не тот. А в 25 лет совсем. А старики, они все такие. Вот. И так больше он мне не звонил, а вот такой разговор только был. Так что этого англичанина я помню.

- Было ли когда-нибудь в лагере, что охрана устраивала, например, какие-то соревнования между заключенными себе на потеху?

- По боксу устраивали.

- Расскажите, пожалуйста.

- Это в Гузене было. Соревнования по боксу. Там несколько пар было. Но в основном этого уже я не видел. Но это было точно. И вот наш выступает с немцем. И наш немца сильно поколошматил. Ребята давай нашему говорить, что ты должен проиграть, иначе нас всех уничтожат, и тебя в том числе. Не может быть такого, чтобы ты побил немца. И наш потом проиграл. Немец его нокаутировал, и все так мирно кончилось. Вот это случай такой был. Этот наш боксер был, мне кажется, с Харькова, это так, по рассказам, но я точно не знаю. Но случай, это точно, такой был.

- Он был профессиональный боксер?

- Наш не был, тот – боксер. А немцы они-то упитанные. А еще по соревнованиям, там это футбол, а других соревнований я что-то больше не помню. Может, они и были, но я не знаю. Это то, что я знаю.

А то, что в газовые камеры, так я вот сейчас, когда был там, нам показали, что там было. А тогда нам теплую воду дали, больше ничего. А то, что они уже с этой теплой водой пускали газ циклон, это уже много было таких казней, но это не фигурировало нигде. Это только знали эсэсовцы, а так никто не знал.

- Приходилось вам участвовать в такой селекции, отборе – ты налево, ты направо: те, кто налево, – в крематорий, те, кто направо, – идут дальше? Было ли такое?

-У меня картинка есть, там стояли.

- Именно про вас?

- Несколько шеренг стояли. И вот мы же знали, что это такое. Вот каждый старается грудь выпятить и живот надуть. А он идет и так перчаткой кожаной и так пальцем сюда в пупок как даст. Ты – «Ах!». Ага. Они вот тут были, я говорю, как в шеренге. Так что нам легче было, нас не трогали. Вот такая селекция была. Но там по-разному отбирали людей: кого-то через ревир пропускали, а вот детей, малолеток, вот таким путем отбирали тоже.

- Было когда-нибудь, чтобы вас на аппеле выстраивали, и там по несколько часов в наказание за что-то или просто так?

- Это когда были случаи побега, вот тогда весь лагерь строили, и мы ждали, пока его приведут. И это в Мельке это было, его приводили, нас распускали, а его ставили перед колючей проволокой, нашивали ему мишень, такой красный круг, сантиметров 10 или 8 диаметром, такой красный круг нашивали на сердце и на спину, посреди спины. И вот он временами мог пройтись по лагерю, чтобы все видели, это уже по указанию, а так он стоял у этой колючей проволоки под током. И потом, когда он совсем уже отключался, он падал лицом на эту проволоку, и его убивало томом. Такие случаи бывали.

А бывало, когда не поймали его сразу, нас держали, полсуток могли держать, а потом распускали.

- А было такое, что был побег, кроме 20 блока побег, и не поймали? Слышали о ком-нибудь?

- Такого не было. Вот сколько я там был, сколько старики нам рассказывали, что побеги бывали, но никто не ушел. Кто-то не вернулся, находили. Это было трудно. Сейчас говорят, что пять раз он там бегал. Откуда он бегал, как это бегал? Ну, это во время этапов могли там где-то, когда ведут полем или лесом, можно что-то как-то там, оттуда убежать. Но то что из Маутхаузена кто и бежал, так этих всех ловили немцы. А при мне которые бежали, русские бежали, я знаю, это было на октябрьские дни, это было в Мельке в 44 году. На октябрьские дни бежали два русских, но их же ту и поймали. Ну куда побежишь ты, когда любой немец на тебя сразу укажет и доложит. У них эта служба правильно действовала, что сказать.

А то немцы бежали. Но их обоих, их старые какие-то шкарбаны, один из Вены, их обоих поймали, они кругами ходили, но их не тронули, их не убили. Потому что они с войны уже были никому не нужны, даже если бы они бежали, и тут не нужны, и там не нужны.

- А вот в день освобождения, в Эбензее вас освободили, да, было, что вы проснулись и видите, что уже другая охрана, другие уже, не эсэсовцы, а другие люди?

- Это уже шестого утром было.

- Шестого утром, да?

- Значит, это ночью вся эта смена постов произошла, вот, наутро мы уже увидели, что это уже не те стоят эсэсовцы, бравые такие.

- Были расправы в лагере?

- Были. Вот я после нашего этого, Шустер-капо убивали. Он кричал только: «Варум! Варум! Варум! Варум!». А его тут колодками, кто чем, налетели и убили.

- Это был единичный случай? Вот вы больше не знаете, вот только про это?

- Нет. Утопили цыгана, утопили капо. Там бассейн, большой такой бассейн, и они его там утопили. Это то, что я видел. А то, что рассказывают, то по рассказам больше было. И не только в Маутхаузене, но и в других лагерях убивали.

- Очень многие ушли из лагеря сразу?

- Очень много ушли, да.

- А русские остались, или кто, или это не зависело?

- В этом лагере остались французы и испанцы. По положению. А нас послали туда, где рабочие жили когда-то, наши, русские. В лесу были бараки деревянные в лагере, и мы там жили. Там нас кормили.

- А с местным населением вы как-то общались, вот, например, фермеры австрийские приходили к вам?

- Там ничего нет, там концлагерь, лес, он так в стороне от города.

- То есть вам не пришлось общаться ни с кем?

- Ни с кем мы не общались, ни с кем.

- Вот вы же были в очень плохом состоянии после лагеря?

- Ну, худой я был, но голова моя варила, единственное у меня такое достоинство.

- А вас прямо сразу взяли в армию или вы еще в госпитале были какое-то время?

- Мы жили месяц там, в этом лагере, в лесу. Нас кормили, мы ничего не делали. Даже санчасть там была, как-то нам давали, если что надо, таблетки, если обратишься. Мы месяц примерно там жили, потом приехали к нам, эшелон пришел. Нам дали в дорогу пакеты американские, всякие наборы с продуктами и мыло даже по кусочку там было. И повели в поезд, и привезли в нашу зону. Этот месяц нам дал свое.

- А когда вас переодели?

- Переодели? Когда пришли в нашу зону, мы сразу попали не в кадровую часть, а в запасной полк, 234 фронтовой запасной стрелковый полк. Он был у нас под Киевом и все тут, все время шел с фронта. Вот нас прислали там в запасные батальоны. Я был в том батальоне. Ну мы там неделю были, и там нас одели. И как это одели, я вам, не знаю, говорил, я сейчас расскажу.

Мне дали гимнастерку и беленькие пуговички такие, ну, на кальсонах и то крупнее пуговички, маленькие такие пуговички. Потом я сижу, ребята спрашивают, что ты бабскую гимнастерку одел. Я говорю: «Бабскую! Сам ты баба!». А ты посмотри.

А я даже не в том, что тут вытачки вот тут, а мне еще до этого не доходило. Я только понял, что это действительно женская. А тут внизу, на животе, следы крови запекшейся. Видать, там было ранение или убийство, и там кровь. А ботинки мне дали: один кирзовый, здоровенный такой, наверное, на 2-3 номера больше, а один кожаный, намного поменьше, ну так заметно. Вот так меня обмундировали.

А до этого у меня были нормальные ботинки, я потом жалел, что брал эту гадость, когда те у меня ботинки были кожаные, нашел где-то. Так что так меня обмундировали. Мне об этом неудобно говорить.

А мы служили в Вене.

- И вы в таком виде ходили?

- В таком виде ходили. Апрель месяц уже, май, а мы еще не переходим на летнюю форму, ходим в этих шинелях. Ну, у меня хоть шинель была хорошая, правда. Шапка-ушанка, обмотки. Потом купил я себе сапоги хромовые, и так это я был привилегированный. То командир полка посылает, то замполит, то еще там контрразведчики посылают, каждый по своему делу, а мне только это и надо.

Так что тут мне повезло.

- Ну, вот вы служили в Вене. Вы, наверное, как-то встречались с австрийцами, говорили с ними?

- Встречался.

- Ну, вот какие отношения, что вы чувствовали к немцам тогда и сейчас.

- Немцев никаких нет. Это ж австрийцы, скидку надо делать. Они тоже были оккупированы и все. Но они к нам относились хорошо, и мы к ним хорошо. У нас в полку работали женщины, в столовой работали, убирались, вот так. Они относились к нам нормально. А по работе я для офицеров заказывал фуражки, в мастерской был Мария Слама. Там есть центральная улица Мария Гейфер Штрассе, потом есть переулок Мария Гейфер Гассе. Там была эта мастерская. Вот я пошел, сначала себе заказал фуражку там, а потом офицеры узнали, и давай меня организовали, я там заказал десятка два, наверное, офицерам нашим фуражек. А для этого я пошел и взял на складе муки, взял у ребят килограмма два, наверное, белой, и отнес в австрийскую пекарню. Они мне такие булочки, семельхен называются, у нас они были по 3 копейки. И вот я наберу пойду этих булочек пакет и иду в мастерскую. Хозяйке даю: «Что вам надо?». Я говорю, вот так и так, хорошо, когда, когда размеры. Я всегда приеду, забираю по 5 штук и привожу офицерам. Так что такие связи у меня были.

А были еще и другие, но это уже более сложные: квартиры офицерскому составу. Но там я делал так: я шел прямо к бургомистру города, это уже не в Вене было, а в Германии, и предъявлял ему свои требования, то-то и то-то. И они мне находили квартиры, потом я ходил, смотрел, а потом я шел с офицером, там, который тоже, он смотрел, и мы уже снимали эту квартиру.

Так что такие связи были. Причем мы, что мы их гнали, что ты приходишь к бургомистру, он холодильник открывает и достает оттуда коньяк. Ну я в рот не брал, не пил, я просто так из-за скромности отказывался, но мне было приятно, что у них есть такой прием.

Так что я так обращался с этими немцами. Потом я ходил по квартирам уже с этими людьми, я разговаривал, у них спрашивал, а какой это офицер, там, майор, там, лейтенант. Так что такие были.

Они разговаривали, как ни в чем не бывало, понимаете. А жили они очень бедно, очень бедно.

- Домой вы когда сообщили о себе? И когда получили ответ из дома? Вы домой сообщили о себе, что вы живы, здоровы, вашей жене?

- Я тогда написал письмо, уже в армии был, написал: жив, здоров. Вот. И я был уверен, что моих никого нет, потому что знал, что каратели тогда на нас налетали. Несколько раз.

А потом приходит письмо: мама пишет, нет того-то, того-то – перечислила, кого из родни нет, погибли на фронте. Да у нас уже некому погибать: я тут, отец на том свете. Значит, в семье так как будто порядок.

- А пока вы служили в армии, вы в отпуск ездили домой?

- Маму хоронить ездил.

- В каком это году было?

- В 1947. Мне телеграмму заверили в военкомате и выслали телеграмму. И мне там ее не дали телеграмму, даже не сказали, что была телеграмма. Я пошел, а брат написал мне, что, если хочешь маму увидеть, приезжай, она очень плохая.

Я пошел к командиру бригады, сидел там. Генеральская должность, а у него четыре класса образования, дуб дубом. Я ему объяснил все. «А, эти анекдоты мне известны». Начал мне какую-то ерунду говорить, когда был молод, сам ходил, бабкам письма писал такие фиктивные, и ничего.

И вдруг после этого разговора через день я получаю письмо от Марии: мама умерла. Я приехал, я попал как раз на девятый день, 9 дней маме справляли, хотя бы приехал домой.

И то, как я получил письмо, мне дурно стало. Я побежал, я работал в штабе, я иду к начальнику штаба. Причем я дверь как распахнул, он говорит: «Кононенко, в чем дело, в чем дело-то?». А я в слезах говорю: «Мать умерла!».

Он ничего не говоря, вызови мне сейчас начальника строевой части. Я пошел, то пришел к нему, он говорит: «Оформи Кононенко на месяц отпуск. Хватит тебе?». Я говорю: «Хватит».

Тут все оформили, и в этот же день я уехал. В Тбилиси там взял билет и приехал. Домой попал я как раз на девятый день.

- Это был 47 год? Это был очень тяжелый год?

- Ну, в 46 году была страшная голодовка на Украине, людоедство и все эти смерти, и все, что хочешь, вот. А в 47 немножко легче уже было, но тяжело.

- А сестра вам рассказывала, как они с матерью пережили те годы, пока вас не было, войну эту, голод?

- Рассказывала, конечно, рассказывала. Все рассказывала, как было. Голодные, холодные, но жили. У нас была корова. И мама, бывало, говорит: «Пока у нас корова есть, мы с голоду не умрем». Хлеба не было, ничего не было, а молоко было. А потом, когда немцы отступали, забрали корову. Тут уж еще хуже стало. Было плохо, а стало еще хуже. Было, что рассказать. Трудились, как могли, в колхозе ничего же не давали. Все для фронта. Народ-то наш сознательный – лишь бы не было войны. Все отдавали и не роптали.

- А фильтрацию вы проходили?

- Проходил.

- Где это было и как это было?

- Первая фильтрация была в 305 лагере, это город Капфенберг в Австрии. Ну, приходишь, спрашивают: кто ты, что ты, когда родился. Как попал, зачем приехал сюда и все такое. Ну рассказываешь, они все это пишут, фиксируют. Потом через дня 3 нас отсюда забрали, погнали в другой лагерь. Мы пешими шли очень много. 132 километра мы пешими все шли, шли. Там среди поля, буквально среди поля, 306 лагерь там. Снова та же самая тетрадь и то же самое спрашивают и пишут. Вот так вот, две такие фильтрации.

Когда я в запасной полк прибыл, нам меня уже никто ничего не спрашивал. Фамилию записали и все, переодели, и тут же приехал так называемый покупатель, с кадровой части приехал, Петр Михайлович Сакиркин, москвич он. Я даже знаю, с какого года рождения он, красавец такой, жена у него героиня. Когда немцы проезжали, наши бросили миномет и давай убегать. Она схватила автомат, встала, сама крупная такая, и с семиэтажным матом как попрет! Все залегли и давай к минометам, и открыли огонь. А минометы наши бьют на самое близкое расстояние 400 метров. Они как этот, заградогонь, дали. А потом давай увеличивать радиус и расстояние, и немцев там поколошматили хорошо. Ей дали орден Красной звезды.

А я бы ей за этот подвиг, я бы ей Героя дал, если бы это от меня зависело, вот так. Я не знаю, я знаю, что Аня она, я ее все называл Аня. Но она такая интересная. Как-то вызывает меня: «Ты знаешь, вот, завтра немцы в этом магазине будут коньяк продавать. Ты приходи пораньше к нам, пойдем».

Ну, я прихожу, пошли мы с ней. Она там около двери первая оказалась. Когда магазин открыли, все там налетели, мы взяли коньяку, я уже нес целые сумки.

Так что такая Аня. Но я ее даже отчества не знаю. Вот он женился на ней. Законно. А у него 5 боевых орденов. Такой видный. Я говорю, что мне на людей везло как-то.

- Было у вас когда-нибудь, что кто-то в армии или где-то потом упрекнул вас, что вот все воевали, а ты отсиживался у немцев или тем, что вы были в Германии?

- Так, такого прямого упрека, может, и не было, но был случай, это еще мы в Вене стояли, когда меня один там Шурцем назвал. Я, может быть, и у убил бы его, но до этого мы с ним были в таких отношениях неплохих, я ему это простил.

А начальнику контрразведки, когда он меня вызвал, я рассказал, что был такой случай. «Да ты не обращай внимания, мало ли тут таких дураков, не обращай внимания».

А так что да, но мне замполит, правда, раз сказал: «Вы, мол, на немцев работали». Как бы между прочим все это было сказано.

- Вы в партию никогда не вступали?

- В комсомол я поступил в армии. Хотя меня как комсомольца в тюрьму забрали, но я там не был. Задним числом. Я не соврал ему, не был действительно по возрасту. А в армии, когда вступил в комсомол, мне как-то было так на душе приятно, понимаете. Было приятно, что я вступил в комсомол. И я был секретарем комсомольской организации. У меня до сих пор есть характеристика, что мне дали. Там такая концовка благозвучная: «Партии Ленина, Сталина предан, репрессиям не подвергался». И там как вроде, принят в партию Ленина, Сталина и касается суда. Вот так как-то там.

Есть у меня та характеристика.

Был я секретарем комсомольской организации. Я был такой активный, мне все надо было, я везде лез. Я помну, когда написал «Повесть о настоящем человеке», написал Полевой, я эту книгу, а я работал начальником библиотеки, поэтому у меня возможности были большие, я всю бригаду на ноги поднял: читал я эту книгу в группе, обсуждали, спорили там все. И потом, когда я встретился с этим, Мересьевым, на Кропоткинской встретился, как раз это День Победы был, я говорю: «Знаете что, Алексей Петрович, дайте я вам руку пожму» - и рассказал ему, как я тогда его. Он говорит, там немножко брехни есть, немножко неточности есть, но в основном, конечно, все хорошо.

Причем он мне так понравился, если б я не знал, что это Мересьев был, как он ходит, все, так я бы не сказал, что инвалид, и так он на вид был хороший. А как он умер уже, так он совсем стал хуже выглядеть, хотя прошло лет 5. Это когда нас убрали с Колхозной, я его больше не видел. Так что я в армии был активный, писал в окружную газету, писал я в дивизионную газету. Дивизионная, она была бесплатной, а в окружную писал – оттуда гонорары приходили. Как гонорар приходит, так ребята: «Идем, пивка, пивка попьем».

Я сам пива в рот не брал, а они: идем, пивка попьем. И потом я уже демобилизовался, а только сказал, что ребята уж, когда придут, я уезжал, они были на полигоне, на стрельбах боевых, а я оставался тут в подразделении в лагере, и я говорю, пусть получают эти самые, им отдадут эти деньги, что гонорар мне будет.

Так что я был активным таким комсомольцем.

- Вы вернулись домой в 1950 году?

- В 1950 году, 28 августа я пошел.

- И вот что вы думали тогда о тех репрессиях, которые были, о процессах в газетах? Как вы к смерти Сталина отнеслись?

- Тогда я все это принял почти как должное. Было – было. Меня только одно смутило. Когда мне сказали, что арестовали Постышева, вот тогда у меня екнуло, что тут что-то нелады. А то так: «Ура!» - значит «Ура!». А вот когда Постышева, я с этим никак не мог смириться и не верил тогда и сейчас, что Постышев – враг народа. Его сына старшего замучили и жену. А младший сын Дионис, он в Москве жил, инвалид, я знаю. А чего инвалид, когда он был нормальным! Значит, наверное, что-то ему тоже причинили.

- Расскажите про вашу поездку в Маутхаузен снова. Как вам удалось поехать туда, что это за поездка была?

- У нас был круиз по Дунаю. 8 стран. От нашей, как тот город называется? Ну, в устье Дуная. Ну ладно. Мы взяли путевку. Мария Тимофеевна работала в центральном аппарате Минэнерго, у них с путевками все было хорошо, у них касса взаимопомощи там миллионная, и деньги, две тысячи, взяла на 10 месяцев. Мы по путевке и поехали.

Когда мы садились на теплоход… Измаил! Господи! Надо ж это забыть! Пограничники желали нам счастливо отдыхать, всего хорошего. На палубу зашли, а на душе что-то другое. Что-то совсем, ну, не такое, как у нас было. Так нам было приятно, нам кают, ну, каюта у нас хорошая была, а когда мы в столовую пришли, типа ресторана там, нам говорят: «Семейные есть?». Мы говорим: «Есть!» ¬– «Выбирайте себе место». И вот мы по ходу взяли в уголочке себе место и ехали мы. Первой у была у нас Болгария, потом у нас Югославия, потом… Румыния была самая последняя. Потом… Да, третья была Венгрия, точно, потом Австрия была, а на обратном пути Румыния, где-то мы еще там были…

- Вы про Австрию расскажите подробнее.

- А, это, Братислава была. Австрия?

- Конечно.

- Ну, это мой больной конек. Для меня Австрия – это все на свете! Вот если бы сегодня вы сказали, что ты нам не нужен, я только мог в Австрию поехать. Во-первых, это самая чистая в мире страна. Я говорю почему «в мире», потому что в Европе чище нет. А раз нет, то там чище не может быть ничего. Красивая, цветущая…

Мы пришли в городском парке Шуберта, мы там ходили, гуляли. Идут пара – не пара. Идет мужик с одной стороны, мужчина в смокинге, седой, ему лет так за 80. навстречу идет такая же дама, одуванчик, тоже изыскано одета, все. Подошли, как-то там крепко обнялись или просто поцеловались, повернулись и пошли. И вот смотришь на них, на эту пару, ой, только позавидовать надо. Парк этот, ходят павлины, вот они, рукой подать и дергай его. Они ходят, и их никто не тронет. Не как детишки: Ух ты! Побежали!

Нет.

Идеальная чистота, красота. Нас принимали вечером в городском парке, поили нас марочными винами, вина хорошие, белые, и на закуску нам давали палочки и арахис. И танцевали мы. Значит, сначала танцевали три пары австрийские, белая, салатовая и розовая, три пары таких. Они в смокингах, девочки в пачках своих. Потом объявляют: «Теперь танцуют все!». Ну и мы выходили, танцевали. Потом снова танцуют только они. И эта музыка только Штрауса была, вальсы Штрауса.

День был жаркий, это июль месяц, значит, где-то 27-го июля. Жарко днем, а вечером так хорошо. Мы сидим, эта музыка, эта Вена. Сидишь, эта музыка Штрауса всю голову заполняет.

Вот так мы отдыхали.

А потом, когда кончили, так я попросил, чтобы нас провезли не туда, к теполходу, а в другую сторону по улице центральной – Мария Гейфер Штрассе. Огни какие все, для нас тогда это было все в диковинку, так красиво. Нас повозили, поездили так.

А потом мы посещали музеи, дома Франца Иосифа, кладбище Центральное посещали.

Хотя там ты видел спичечку и окурочек, хотя бы сориночку видел.

Там целая аллея наших солдат похоронена. И на каждой могиле памятник. И цветы, и деревья зеленые, одни изгороди. Гид нам говорит, что ваше правительство по уходу за этими могилами не дает ничего, это все за счет средств бургомистра Вены. Могилы их и там, там президенты их похоронены, Реннер и другие похоронены.

Ну это идеальное место. Ну нет, больше ничего ты не найдешь и не можешь сказать, все как у них.

В опере были. Мы это все посмотрели внутри. Опера ж, она считается лучшей в мире. Посмотрели мы.

Они звезд нанимают, здорово платят, а в основном публика, свои артисты там.

Кареты посмотрели, как там едут кареты, разукрашенные такие, пары лошадей. И мы когда маме показывали кинофильм, который я снял, она говорит: «Вот это вы видели, эти кареты?». – «Да, эти кареты. Как же мы не видели, если я снимал. Значит, мы видели все это».

Чистая, дорога там Вена-Зальцбург дорога, там два полотна железобетон, а третье, запасное, просто бетон. Через четыре километра место для отдыха.

Пот приезжаешь туда, и даже дышать аж не хочется, чтобы не насорить там.

- Расскажите о посещении Маутхаузена.

- И вот когда мы ехали туда, из Вены в Зальцбург, мы по дороге заехали в Маутхаузен.

Пришли, вышли, пошли возлагать венки, цветы на могилу Карбышева. Потом мы немножко пошумели, что не мне доверили возлагать венки, а потом посмотрели памятники, пошли. Моего барака ни одного нет, где я был. 20-й там только кирпичная стена, а 15 и 5 только контуры обведены фундамента. А их нет. Только первая линия: 5, 6, 11.

Зашли в крематорий, нам показали. Я ж тогда его не видел, только дым видел. Потом показали места пыток, там же рядом с крематорием. Потом повезли туда, где была столовая, там устроили место памяти, там все фотографии. Все, кто приезжает туда, кто там погиб, привозят фотографии, оставляют там фотографии на память.

Ну вот так вот.

Беседовал я со своими студентами, тогда мне плохо стало. В общем, это музей, но это не концлагерь. Кто там не был, тот никогда не представит себе, что там было. Это была и кузница, это была и фабрика, это был завод, это был испытательный полигон, это все было, все было там это все.

Это работала машина, действительно, новый орган немецкий. Порядок был, во всем порядок.

А сейчас, ну, музей, ну, посмотрел, ну, был я там, ну, мало ли чего. Погибли тут, погибли на фронте. Их нет уже, что ж… О чем говорить. У них как вопрос стоит: так что музей не делал представления.

- В Москве вы принимали участие в работе организации бывших узников, вот у Солодовника?

- Я у Солодовника и сейчас принимаю, я там у них считаюсь как ревизор-контролер и все прочее. А раньше я был, еще когда мы были на Кропоткинской, я туда входил в Бюро. Избранный был в Бюро, еще там у нас президентом был Лялякин, вот, он тоже сам из Маутхаузена, и поскольку у меня номер намного меньше, чем у него, он ко мне уважительно относился. Так что я принимал и тогда, а сейчас мало, там когда отчетный период, я прихожу, проверяю там документы, подписал протоколы и все такое.

- Вы получили компенсацию?

- Компенсацию первую половину я получил.

- У вас были трудности с поиском документов?

- Нет, у меня документов поисков не было, потому что у меня этот документ есть, который с Арользена прислали мне. Так что это настоящий документ, мне не надо свидетелей, у меня документ есть на русском и немецком языке. Я этот документ предъявил, копию я отдал в СОБЕС и туда дал.

Трудности были какие. Мы подали это, заполнили одну форму на Австрию, а потом оказывается, что надо не на Австрию, а на Германию. Мы заполнили другую, это через полгода, уже и долго что-то их там держали. Потом третий раз мы подали туда, уже под расписку.

Поэтому мне долго не давали. Через год дали, больше года было, когда мне дали эту компенсацию, хотя мне должны были по закону, если я единственный инвалид 1 группы среди нас всех, это раз. У меня есть документ из Арользена, а у других этого документа нет. Так что если бы была какая-нибудь комиссия, сказали, а пока не представите нам документ, мы вам не верим. Все могло быть, но, тем не менее, они получили все, которые входят в состав нашего правления Солодовника, а мне позже дали потом.

- На вторую компенсацию вы тоже подали документы? Или не нужно было оформлять?

- Нет, на вторую не надо. Там написано, что если иметь такую при себе, и, когда будет вторая компенсация, сообщат, и потом с этим документом идти получать.

Этот документ, видите, это Международная Еврейская организация, они вопрос ставят ребром, что эта компенсация – это чепуха, и вот они пришли к заключению, и нам это известно, Солодовник об этом знает, что нам положено на Россию 180 миллиардов, а не эти 8, которые они дали. Я на эту компенсацию, я свою почку, что мне отбили в гестапо, я ее не поправлю, и нервы, да и так стараюсь жить разумом, а не нервами. Вот, видите, вот мои замечания, я сидел, это демагогия. Я вот сейчас руки держу, чтобы не махать руками. С нервами у меня не очень хорошо.

- Ну а как вы оцениваете свою жизнь и что бы вы пожелали нам, и молодежи, и будущим?

- Вам я пожелаю не видеть того, что пришлось нам видеть. Здоровья я вам не буду желать, оно у вас есть. А вот счастье всегда не мешает. Потому что если человек счастлив, так он счастлив, а если он не здоров, то счастлив быть не может.

Вот выступают по телевидению «Моя семья», и сидит там одна красавица такая: что вот он получает 300 марок, а я 400, а мне надо в месяц, чтобы он 5000 приносил, вот и все, вот и ее понятия. Ей на все наплевать. Она как звезда, через ось которой, как полярная звезда, галактика крутится, и все. Ей дай 5000 долларов в месяц.

- Ну, у каждого свое понятие о счастье.

- Вот, у каждого понятие о счастье.

- А ваше счастье в чем?

- А наше счастье… У меня счастье вот сидит. Когда меня разбил инсульт, она 1,5 месяца бегала по 10 километров ко мне. И я ее со слезами оттуда уже выряжаю, она, чтобы побольше побыть там – там же ее полюбили все, эти няни, – она же там помогала, и обедала вместе с ними, и когда меня выписывали, так она говорит, то, что вы забираете, это хорошо, но мы без вас будем скучать, вы нам не будете помогать больше.

Вот так. Так что вот мое счастье.

Понимаете, счастье. Вот эти новые русские, у них все есть, а вот полярную звезду достать не могут. И он умрет, и будет считать себя несчастным. А для меня счастье – вот, я инсульт перенес, пока вот, слава богу, значит, я уже счастлив. Так что счастье – это такое сиюминутное удовлетворение твоих желаний, потому счастье.

Как раньше было: сотрудница у нас приходит, у меня заместитель была: ой, я себе такое мясо сделала, такое мясо сделала! И вот весь институт бежит смотреть, какое Рая мясо принесла. И, может, мысли будут: ой, Рай, повезло, счастье, понимаете.

Она мясо взяла на собственные деньги. Вот счастье человека.

А другой, он полярную звезду не достал, и он уже несчастлив.

- Спасибо, Василий Антонович!

- Так что я вам желаю самого полного счастья. Не родись красив, а родись счастлив. Так что будьте счастливы, а остальное все приложится.

- Спасибо вам большое!

- Пожалуйста. И вам спасибо, что вы меня растормошили. Хотя я со слезами все это говорю, но хочу, чтобы и вы вспомнили, что есть такой Василий.

- Помним, все время помним.

- Мое счастье, что я никогда никому не сделал в жизни зла. Что только мог, и сейчас, вот мы на даче, мы там сажаем, у нас вырастает больше. Не пахать землю – как-то неправильно, она ж для того дана, чтобы пахали. Соберем урожай, у нас получается больше. Мы тому, тому – по соседям там много еще остается. Три мешка картошки, пару ведер морковки, свеклы, помидоры, огурцы. Вот, вино мы там делаем, и вино из ягод всяких, все делимся, понимаете. Так что мы, можно сказать, не жадничаем. И они в долгу не остаются, тоже нам что-то, пивом угостят, хотя я пиво не вью, все равно кричит: «Давай сюда!».

Так что счастье – это дело общения с людьми.

Если ты для них хорошо делаешь, они тебе сделают все. Злое помню. Хотя не забываю зло, если мне кто сделал, но я не мстительный, никогда не мщу. А добро я помню.

Я вам говорил, наверное, что я 6 человек в институт устроил? Они там все без меня не поступили бы в институт, а я их устроил, а учиться они будут. И вот эти ребята, которых я устроил в разные институты, они устроились если не в сто, то в десять раз лучше, чем я.

Вот так.